О, если хотя бы часть этой жизни плеснулась за его порог! Или еще лучше: если бы он только мог сам выйти за порог и вступить в эту жизнь!
Но палаццо Трески было не просто его домом. Оно стало его тюрьмой. Наставники по возможности не оставляли Тонио одного. Давным-давно потерявший голос старый кастрат Беппо учил его французскому языку, поэзии и контрапункту, а молодой и серьезный священник, темноволосый и худощавый Анджело, — латинскому, итальянскому и английскому языкам.
Два раза в неделю приходил учитель фехтования. Тонио учили владеть шпагой скорее для развлечения, нежели с целью серьезного применения этого мастерства в будущем.
А еще приходил учитель танцев, очаровательный француз, проводивший его мелкими шажками менуэта и кадрили под какой-нибудь подходящий бодрый ритм, который выбивал Беппо на клавишах. Тонио должен был знать, как целовать руку дамы, когда и как кланяться, осваивал все важнейшие правила джентльменского этикета.
Это было довольно забавно. Иногда, оказавшись наедине с самим собой, он разрезал воздух взмахами клинка или танцевал с воображаемыми девушками, придуманными из тех мимолетных образов, которые ему доводилось время от времени видеть на узеньких улочках.
Но если не считать бесконечные церковные зрелища, Святую неделю, Пасху, обычное великолепие и многоголосую музыку воскресной службы, единственным прибежищем для Тонио служили необитаемые комнаты нижнего этажа дома. Ни одна душа не могла отыскать его там.
Устроившись поудобнее, с тонкой восковой свечкой в руке, он доставал иногда тяжелые тома старого архива и с восторгом разглядывал рассыпающиеся в прах записи перенаселенной истории его рода. Голые факты и даты, как и опасно хрустящие при малейшем прикосновении страницы, будили его воображение: когда он вырастет, то отправится в море или наденет пурпурное одеяние сенатора... Даже трон дожа не является чем-то недоступным для Трески.
Смутное возбуждение охватывало его. Он продолжал рыскать дальше. Отодвигал засовы, которые никто не трогал годами, находил в сырых углах старинные картины и вглядывался в незнакомые лица. Старые складские помещения все еще хранили запах специй, привезенных когда-то с Востока, в те давние времена, когда лодки подплывали к самым дверям палаццо и выгружали добычу в виде ковров, драгоценностей, корицы и шелка. А еще там валялись отсыревшие мотки пеньковой веревки, кучи соломы и царили разные смешанные ароматы, острые, соблазнительные.
Время от времени он останавливался. Жутковатый огонек свечи беспокойно плясал под воздействием тяги воздуха. Отчетливо слышался плеск воды за домом и отдаленный стук забиваемых свай. А если закрыть глаза, можно было услышать высоко над головой голос матери.
Но здесь он был в полной недосягаемости для всех. По балкам, словно на цыпочках, бегали пауки, и резким поворотом свечи он мог высветить паутину — замысловатую, золотистую. Сломанный ставень поддавался его прикосновению, и серый, тусклый послеполуденный свет проникал сквозь зарешеченное стекло, за которым он видел крыс, плавающих среди мусора в стоячей воде.
Ему становилось грустно. И страшно. Внезапно он ощущал отчаяние, для которого не находилось названия, тот ужас, который лишал все окружающее очарования.
Отец очень стар. А мать совсем молода. И где-то в самой сердцевине всего этого, казалось, таился ожидающий его неведомый ужас. Но что именно страшило его? Он не знал. Но ему казалось, что сам воздух вокруг пропитан тайнами. Иногда до его слуха доносилось произнесенное шепотом незнакомое имя, но слуги, заметив мальчика, тут же начинали оживленно говорить на какие-то обыденные темы и не отвечали на его вопросы. И он не был уверен, что слышал что-то особенное.
А может, в конце концов, все это происходило только из-за того, что мать была так несчастна.
4
Как только Гвидо был избран для сцены, началась изматывающая работа, ночь за ночью он окунался в ослепительный блеск оперного театра, где смотрел во все глаза, пел в хоре, если таковой находился, и откуда уходил, зачарованный всеобщим оживлением и одурманенный запахами духов и пудры.
Его собственные композиции были забыты, отброшены в сторону ради бесконечных упражнений в ариях, спетых другими в этом сезоне, а затем в следующем.
Но эти годы были наполнены такой восхитительной интенсивностью, что даже пробуждение страсти не могло свернуть Гвидо с этого курса.
К тому же Гвидо давно убедил себя в том, что он не может испытывать никакой страсти.