— Ты поедешь со мной в Мюнхен.
Эльза присела рядом, у стола, взяла его руку в свои и снова ласково улыбнулась.
— Руди, ты сердишься на весь мир, а заодно и на меня. Но я ведь не с ним, я с тобой.
— Тем более не о чем говорить.
— Господи, да я бы поехала куда угодно, если бы у тебя нашлось для меня немножко времени! Но ты же будешь занят с утра и до утра, тем более во время выборов…
— Довольно, Эльза! Это решено.
— Руди, послушай меня, дело в том, что я уже обещала Ангелике. Она так ждет этого и так счастлива.
— Ты решила меня шантажировать? Эльза встала и ушла в спальню, чтобы не расплакаться. Он тут же явился следом и стал в дверях.
— Я знаю, что я слишком плохой муж, чтобы иметь моральное право требовать… Тем более с некоторых пор… Я не стану тебя удерживать.
— Не станешь?!
Он минуту стоял, размышляя. Потом вдруг поглядел на нее с детской беспомощностью. И Эльза отвернулась — боль и нежность пронзили ее.
Как обычно, в этот час в доме бодрствовали лишь собаки и Борман.
В кабинете при библиотеке Мартин занимался какими-то подсчетами, а Берта, любившая общество, привела туда всех своих четырех щенков и принялась их тщательно вылизывать. Из кабинета доносилось такое чавканье, что угрюмый после размолвки с женой Гесс заглянул туда с некоторым интересом.
— Опять ты? — рассердился он на Берту — Давай убирайся.
Берта замерла на мгновение и, подняв одну бровь, посмотрела исподлобья.
— Ладно, ладно, хорошая девочка… Она вам не очень мешает? — спросил он у Бормана.
— Совсем не мешает, наоборот! От нее такое тепло, радость. И щенки — просто чудо! — улыбнулся Борман.
— У меня уже всех разобрали, — сказал Гесс, присев на корточки и поглаживая подставленную большую голову и еще четыре головенки. — Вот эту черную сучку, самую маленькую, хочет взять фюрер, но, по-моему, передумает. Один раз он попросил Берту принести ему Блонди, а Берта отказалась. Зато когда Гоффман попросил, она сразу притащила ему Мука, вот этого здоровячка! Фюрер сделал вывод, что Берта не хочет отдавать ему Блонди. Я думаю, это оттого только, что малышка родилась последней и мать просто хочет подольше подержать ее при себе.
— Поразительно! — воскликнул Борман. — Мне это кажется просто невероятным. Я никогда не держал собаку, но теперь жалею. Любопытно, их ум передается по наследству?
— Еще как передается! — кивнул Рудольф. — И не только ум. — Он поднял на Бормана глаза. — Вы верите в переселение душ?
Борман не нашелся, что ответить.
— У меня был друг, — тихо продолжал Гесс, все так же поглаживая голову собаки. — Мы с ним учились в летной школе. Его сбили над Нейвиллем, в Бельгии, в первом же бою. Иногда мне кажется, что Берта смотрит на меня… его глазами.
Мартин боялся дохнуть. Он действительно испугался. Замкнутый, со всеми кроме Лея и Пуци державший дистанцию, Рудольф Гесс, эта вещь в себе, вдруг раскрылся, да так неожиданно… Но что это сулит ему, Мартину? Гесс потом, когда вернется его хваленое хладнокровие, может пожалеть о том, что сегодня опять встал не с той ноги, и мимоходом задвинуть Бормана куда-нибудь на партийные задворки. Хотя эти несколько минут могут сделаться и первым шагом к их сближению, а значит, послужить карьере Мартина, его судьбе.
Борман, страшившийся моргнуть, по наитию тоже присел на корточки и робко погладил Берту между ушами. Его рука на мгновение коснулась руки Гесса. Тот как будто очнулся. Выпрямившись, он быстро кивнул Мартину и вышел прочь. Борман продолжал машинально гладить собаку.
…В доме не спали еще двое. Приехавший ночью вслед за фюрером штатный фотограф партии, непревзойденный «создатель исторических образов» Генрих Гоффман бегал под окнами первого этажа и ругал последними словами своего извечного врага погоду, а заодно — свою ассистентку Еву Браун, которую взял с собою, чтобы та составила необходимый «живой компонент», а эта дуреха ничего не понимала и еле шевелилась.
— Двигайся, двигайся, — шипел он на Еву, которая ходила вдоль стен, вздыхала и бросала на шустрого коротышку томные, жалобные взгляды. — Возьми галку, — приказывал он. — Не бойся, она ручная. Посади на плечо. Так. Теперь повернись правым боком. Вот. Вот так я хочу снять фюрера.
Ева замерла. Галка тоже позировала какое-то время, потом вдруг взяла и клюнула крохотную сережку, да так, что блестящий камешек оказался в клюве вместе с мочкой девичьего ушка. Ева не завизжала, как поступила бы любая другая на ее месте, а только закрыла глаза от ужаса. Гоффман тотчас сделал снимок, а затем уж обругал обеих;.
Увидев спускающегося по лестнице Гесса, фотограф трижды присел, повертел своей «лейкой» и щелкнул три раза. Рудольф считал себя нефотогеничным, сниматься не любил, и присутствие поблизости Гоффмана его раздражало, как раздражало оно и фюрера, который запретил «создателю исторических образов» устраивать охоту на себя.