Гитлер предпочитал позировать. Гоффман же, проявляя недюжинную волю, добивался от вождей импровизации и экспрессии, считая «случайные» снимки своими шедеврами.
Рудольф, чтобы отделаться от Гоффмана, обычно придумывал что-нибудь, например, говорил, что у него болят зубы, и Генриху, заявлявшему, что фотография способна извлечь из человека его глубинные чувства, приходилось на время оставлять его в покое.
Сейчас у Рудольфа болела душа. Фюрер просидел с ним часа три и говорил, говорил без умолку. Он приводил десятки доводов и контрдоводов, задавал вопросы и сам отвечал на них.
— Зачем ты пытаешься убеждать, если можешь и должен приказывать, — упрекнул его однажды Гесс.
— Я борюсь со своими сомнениями, — был ответ. — Убеждая других, я убеждаю себя.
Рудольф тогда пришел в ужас от подобного откровения. Еще больше — оттого, что кто-то кроме них двоих мог это услышать. Вождь и сомнение — как огонь и вода! — несовместимы. Сколько раз потом он боролся с собственным искушением спорить с фюрером, говоря себе, что нельзя лить воду в костер, который должен разгореться и осветить Германию. Сколько раз он внушал себе: пусть наконец замолчит истина и заговорит вера! И если он не покажет пример другим, то кто это сделает? Геринг? Геббельс? Розенберг? Нет!
«Это мой крест, и мне его нести», — внушал себе Гесс.
Весь прошлый год в партии шли дискуссии. В Берлин прибыл младший Штрассер, Отто, социалист и беспочвенный мечтатель. Ох, и задал Адольф ему жару! Великий Ницше аплодировал бы в гробу. Гитлер нарисовал тогда картину экономической экспансии, создания мировых рыночных структур, подчиненных воле нордической расы, говорил о тысячелетиях процветания…
В перерыве между дебатами Отто Штрассер отыскал Гесса, вышедшего подышать в садик при гостинице «Сан-Суси», где проводились дискуссии, и спросил с обычной грубоватой прямотой:
— Скажи, Рудольф, сколько лет ты знаешь этого человека? Уже десять? Странно, что с тобой до сих пор можно разговаривать. Но пройдет еще столько же, и твой мозг превратится в развалины.
— Через десять лет наши армии войдут в Париж, Мадрид и Москву, и в развалины превратится все, что стояло у нас на пути, — не задумываясь, отчеканил Гесс. Но, искоса взглянув на Штрассера, дружески усмехнулся. — Мы это сами выбрали… Что бы там ни было, мы знаем, на что идем.
— Но во имя чего? — почти закричал Штрассер.
— Это эксперимент.
— И ты понимаешь, какой ценой?
— Мы отвергаем этику жалости. Штрассера передернуло.
— Ты можешь хотя бы раз сказать «я»?!
— Нет. У меня больше нет «я», Отто! Мое «я» — alter ego фюрера.
— И сколько ты так выдержишь? Почему этот кровосос тебя не отпустит! Он мог бы найти тысячу жаждущих ходить за ним и повторять его бредни. При чем здесь ты?
— Отто, ты просто разучился верить…
— В кого, Руди?! В «гения», которого ты в тюрьме обучал немецкой стилистике? В «мыслителя», который во всем додумывается до ненависти к жидам? В «пророка», который…
И так далее. Это была обычная песня Отто Штрассера.
Гесс прервал разговор.
Но, очевидно, росли где-то в садике «Сан-Суси» невидимые уши, потому что уже неделю спустя Гитлер бросил мимоходом, что двух вещей не простит Отто Штрассеру — во-первых, обвинения в его, Гитлера, отступничестве от идеалов партии, а во-вторых, подлых штрассеровских уговоров, чтобы Рудольф бросил своего лучшего друга.
Через месяц Отто вышел из партии, рассорился — очень формально — с братом, и оба до сих пор продолжали мутить воду, каждый на свой лад.
…В это утро, стоя на веранде бергхофского дома, заливаемой водою, с тяжелыми мыслями об Эльзе и собственной грубости, Рудольф опять находил себя в том же тупике — снова промолчать, тем самым поддержав фюрера, означало бы в очередной раз внутренне отбросить себя от искренней веры, от сложных, но живых головоломок борьбы и, в конечном счете, от Адольфа. Протестовать же против возвращения Рема в СА, то есть новой волны авантюризма и дискредитации партии в глазах здравомыслящих людей, значило лить воду в костер. Как оставаться собою, жить, дышать и при этом действовать?
Ночью Адольф говорил без умолку три часа: опять боролся с сомненьями. Три часа его лучший друг Рудольф Гесс поощрял фюрера заниматься саморазрушением.