Домик в любимом Адольфом местечке под Оберзальцбергом был небольшой, но хорошо устроенный. Он казался просторным из-за продуманного удобства помещений и той рациональности, которую вокруг фюрера насаждал — вместе с собою! — неутомимый Мартин Борман. Пожалуй, только мягкая и внимательная Эльза Гесс старалась изредка ободрить этого «муравья», трудившегося на девственной ниве неустроенного и хаотичного партийного быта. Все прочие бесцеремонно им пользовались и на него же плевали. Уезжая, Гитлер приказал ему остаться и снова взвалить на себя груз рутины, даже не вспомнив при этом, что Мартин пять последних дней не видел собственной постели и три месяца — своей молодой жены Герды с их первенцем Адольфом-Мартином, который начал бегать и скоро должен был задать матери сакраментальный вопрос: а где мой папа?
Эльза нашла Бормана в маленьком кабинете при библиотеке на втором этаже уткнувшимся в документы. Увидев ее, он вежливо встал, но предложение пойти отдохнуть отклонил, объяснив, что на днях в Бергхоф приезжает Геринг и у него прибавилось работы. Эльза настаивала:
— Если вы немедленно не ляжете в постель. Мартин, то заболеете, и я буду чувствовать себя виноватой перед вашей милой женой.
Борман предпочел подчиниться. В свои двадцать девять лет он еще не ведал настоящего утомления, тем более — проблем с нервами, на которые жаловались все, начиная с фюрера.
Если бы за что Мартин и решился попенять Творцу, так это за свою внешность, не позволяющую удовлетворять честолюбие в той мере, в какой оно того требовало. В особенности досадно ему бывало рядом со своим шефом и покровителем Рудольфом Гессом с его доминирующим ростом, роскошной шевелюрой и магнетическими зелеными глазами, в которых можно было увидеть широкий диапазон страстей — от пылкого фанатизма до иезуитского коварства.
Было около трех часов дня. По мокрым дорожкам бегали счастливые овчарки. Охрана из ОС и СА дремала на солнышке. Канцелярия во флигеле жила отдельной жизнью. Малыш кого-то из прислуги, лег четырех, забежал с заднего двора и, хрустя ножками по гравию, погнался за щенком. Тотчас его подхватил охранник и на вытянутых руках отнес к матери, которая, отложив дела, конечно, сделала шалуну на ушко небольшое внушение. Видевшая эту сцену из окна Эльза живо представила, как касаются женские губы нежного, как лепесток, детского ушка, и у нее защемило в груди.
Ей было двадцать семь. Она была замужем три года, а перед тем еще несколько лет они жилке Рудольфом вместе, и у них уже мог бы быть малыш. То есть по всем срокам он просто обязан был появиться. И они так хотели его! Оба совершенно здоровы, никаких отклонений, никаких проблем. В чем дело? Правда, они так редко бывают вместе.
Этой весною, когда рухнула очередная надежда, Эльза, пересилив себя, тайком обратилась к доктору, старинному приятелю своей матери, и тог, помнивший ее с колыбели, провел самый тщательный осмотр, а после, задав кучу вопросов, на которые она отвечала, как на исповеди, объявил, что ребенок у них будет; нужна только успокоиться и перестать его так сильно ждать Ома справилась бы с собою, но ситуация начала не на шутку раздражать мужа, невзирая на всю его занятость. Той же весною Эльза, надеясь снять напряжение, сделала непростительную глупость — предложила взять младенца из какого-нибудь швейцарского или британского приюта. Рудольф резко отвечал, что не желает этого, а две недели спустя она узнала, что у него сменилась берлинская секретарша.
Видный член партии, ветеран Добровольческого корпуса Эппа Фриц Шперр отправил свою беременную дочь Ингеборг не то в Бремен, не то еще дальше, и двадцатилетняя Инга, красавица, недотрога, приезжавшая на работу в белоснежном «мерседесе» и появлявшаяся всюду под присмотром своей чопорной матери, безропотно отправилась в партийную провинцию. Отец же, депутат рейхстага и советник по финансам, проглотил свой стыд и сделал вид, что у него никогда не было обожаемой дочери.
Узнав обо всем от подруг, Елены Ганфштенгль и Карин Геринг, Эльза пришла в ужас от нелепости происходящего, а еще более — от душной волны ревности, которая захлестнула все ее существо. Но она справилась с собою, Рудольфу же, втайне ждавшему наказания, она сказала, что теперь будет всегда и всюду ездить с ним, и поинтересовалась, нет ли у него возражений. Муж смиренно отвечал, что возражений нет и он очень доволен.
И вот они здесь, в чудесном тихом Бергхофе, почти вдвоем, почти свободные, почти одни.
— Эльза, можно к тебе? — Ангелика неслышно подкралась сзади и стала на некотором отдалении, вытянув шею, чтобы увидеть, на что подруга глядит за окном.
Эльза, чуть вздохнув, улыбнулась ей.
— Я так отвыкла от тишины!
Гели забралась с ногами на диван и робко попросила:
— Посиди со мной.
— Когда мы утром вышли на веранду, ты хотела мне что-то сказать, — напомнила Эльза.
— Если я начну говорить, так не заткнусь до вечера. Видно, у нас с дядей это в крови. Нет, нет! — воскликнула Гели, опережая какое-то замечание Эльзы. — Я так мечтала, что ты поговоришь со мной, все мне расскажешь!
— Что же тебе рассказать? — спросила Эльза, тоже усаживаясь в уголок дивана.
— Все, все! Мне все хочется знать! Про твою маму, про детство, про сестер, как ты влюбилась. Как вы жили в Мюнхене!
— Швабинг — это действительно было чудесно. Хотя почему «было»? Я думаю, этот район останется таким всегда. Просто нас там уже нет.
— И вы каждый день ходили в театр?
— Иногда и по два раза, вечером на Шлеммера или Бранда, а ночью — в кабаре. Мне очень повезло. Я видела… зарождение жанров. Мне не все нравилось в авангарде, но я всегда старалась понять чувства автора, его желание говорить со мной на его собственном языке.
— А Рудольф?
— А он только цеплялся ко всему, Кандинский был у него учителем недоучек, а новая опера — шрапнелью под соусом.
Гели рассмеялась.
— А на выставки или поэтические вечера я вообще с ним отказалась ходить, потому что он сразу же начинал спорить и своей политэкономией доводил этих ребят до слез. У него уже тогда был один критерий, и если он говорил «мне скучно» — все, крест на всем!
— Вы ссорились?
— Да нет, просто один раз я не выдержала и попросила взять меня туда, где ему весело.
На что он отвечал, что позорно веселиться после такой войны. Однако несколько месяцев спустя…
Шла весна 1921 года. У обоих были экзамены, и они несколько дней не виделись.
И вдруг, уже поздно вечером, он явился к ней возбужденный, велел надеть что-нибудь попроще, и — о боже, в какую дыру они отправились!
Самая что ни на есть жуткая пивнушка, какими бонны пугают маленьких непослушных девочек. Накурено так, что щиплет глаза, повсюду грязные кружки с налипшей пеной, озлобленные лица, хриплые голоса.
— Руди, а что мы здесь будем делать? — робко спросила Эльза.
— Слушать, — отрезал он.
В это время компания у стены горланила похабную песню, а на небольшом возвышении в конце зала кто-то что-то выкрикивал.
— Его? — пискнула Эльза.
— Нет. Я скажу кого.
Когда, наконец, он указал ей на очередного оратора, Эльза, разогнав платочком дым перед собою, добросовестно всмотрелась, но ничего не поняла. Стоял некто худенький, с мокрым лбом и странно неподвижными серо-голубыми глазами. Он стоял и молчал, но в пивной становилось все тише и тише и наконец стихло совсем. Тогда он произнес первые фразы. Сначала вполголоса и так, точно просил о чем-то. Потом — чуть громче, сильней нажимая на отдельные слова. Внезапно его голос сорвался на хриплый крик, от которого сидящие за столиками начали медленно подниматься, и вскоре это был уже какой-то животный рев и вой, причем казалось, что зверей там хрипит несколько. Под конец выкрикнув что-то два раза подряд, он смолк, а пивная поднялась на дыбы. Все орали, гремели стульями, в воздух вздымались кружки, развешивая по плечам кружевную пену.
Эльза поймала себя на том, что стоит, открыв рот, а закрыв его, робко посмотрела на Рудольфа, который, тяжело дыша, уставился в пол. Потом резко взял ее за руку и вывел на улицу. Рядом в переулке их ждала машина, но он молча шел, крепко держа ее за руку — так что она едва за ним поспевала. Внезапно он остановился и посмотрел ей в глаза.