Она опустилась на корточки и теперь глядела снизу ему в глаза.
— Уйди, Грета.
— Роберт! Если ты и сейчас меня прогонишь, я больше не вернусь.
Он молча, прищурясь смотрел на нее.
— Роберт, ты любишь меня?
— Грета, пожалуйста, оставь меня сейчас. Она вскочила. Гордость, мольба, страдание, страх — все смешалось на ее милом, пылающем лице. Еще мгновение она смотрела на него темными от боли глазами, потом выбежала прочь. Сколько подобных сцен разыгрывали перед ним его страстные и нетерпеливые любовницы, сколько слез, надутых или закушенных губ, сверкающих глаз промелькнуло перед ним. Сколько угроз и ультиматумов рушилось на его голову, но никогда еще он не испытывал такой мучительной боли. Он вдруг осознал, что у него болит буквально все — глаза, лоб, грудь, спина, живот, руки и ноги… Болит что-то еще внутри него, болит так, что невозможно расцепить зубы, потому что боль может вырваться из тела и поглотить его, как проглатывает океан обессилевшего, сдавшегося пловца. Никогда женщина не заставляла его переживать подобное. Разум утратил свою власть над ним, и если бы она сейчас вернулась…
Она вернулась. Он почувствовал, как ее рука снова скользнула по шее, и мягкие волосы приятно щекотали лицо. Ее глаза были близко, напротив. «Теперь ты понимаешь? — говорили они. — Теперь не прогонишь?»
— Грета, мне кололи морфий… потом я пил… — еще успел выговорить он, телом и духом сознавая, что наказание неотвратимо и что это безволие он заработал себе сам и винить некого…
Роберт проснулся в кабинете на диване в седьмом часу вечера и долго лежал, не открывая глаз, поскольку в дверь постоянно заглядывали, очевидно, дожидаясь его пробуждения. Наконец кто-то вошел, он услышал поворот ключа в замке, и те же мягкие, душистые волосы, приятно щекоча, упали на его голую грудь.
— Ты как? — глухо спросил он, не открывая глаз.
— Было немножко больно, но потом так хорошо, что я вообразить себе не могла. Ты во сне все время звал меня, говорил, как ты меня любишь. Ты говорил, что я тебя измучила. Теперь ты уже не сможешь меня прогнать! — Она засмеялась по-детски торжествующе, а он стиснул зубы.
В дверь опять кто-то рвался; за стенами трещали телефоны, слышались возбужденные голоса. Год назад он посадил бы ее в машину и увез в любимый Париж или романтическую Венецию или еще куда-нибудь, где все как будто нарочно создано для уединения и любви. Бедная девочка! Если этот ночной психоз принес ей не только боль, то что бы она сказала, останься он собою…
Она грела у камина руки.
— Я сделаю тебе массаж. Ты наконец увидишь, как я хорошо это делаю. И не только это. Я умею делать уколы без боли, знаю приемы анестезии… Когда Рудольфа тяжело ранило в семнадцатом, я решила всему этому научиться.
— В девять лет? — улыбнулся он.
— Да, в девять лет я приняла решение. А теперь повернись на живот и расслабься.
Роберт порой стыдился своей души, но не тела. Хелен как-то сказала: «У тебя физиономия рядового бюргера, но тело олимпийского божества».
Когда прикосновения Маргариты снова сделались призывными, он поцеловал ее в обе ладони и сказал ласково:
— Несколько дней придется подождать. Но зато потом, клянусь, ты ни о чем не пожалеешь.
Бедная, бедная девочка.
Выйдя от него, она опускала глаза, скользила тенью, пряча лицо, и при любой возможности стремилась обратно. И он, отложив дела, запирался с нею на несколько минут, чтобы снова повторять ей слова, в которых так нуждалось ее колотившееся сердце: «Сокровище, бесценная моя, я люблю тебя…»
Ее мир дрогнул и раскрылся, как созревший бутон, — его мир, перевернувшись, вдвинулся в привычную колею.
«Германия, зверь, загнанный в версальский капкан, отгрызла себе лапу и снова скрылась в дебрях первозданного арийского духа! Скоро этот зверь выйдет из чащи, чтобы уничтожить своих врагов. Немцы, помните свой час и свой долг! Ваша родина — Германия! Ваша совесть — воля фюрера!..» — писал он.
— Ты собираешься произносить этот текст? — весело спросила Маргарита, заглянув ему через плечо.
Лей отвечал ей таким же веселым взглядом и усадил к себе на колени.
— Грета, ты выросла не дома и многое еще не успела понять.
— Разве нужно время, чтобы понять… Как может стать совестью нации воля одного человека!
— Должна стать!
— И для нас с тобою?
— И да и нет.
— В какой пропорции?
— Сорок девять на пятьдесят один.
— Ах, все-таки контрольный пакет мы оставляем за собой?
— Грета, поцелуй меня и позволь закончить дела. Я проспал целый день и не выучил роли.
— А я думала, ты обычно импровизируешь.
— Обычно — да. Но сейчас у меня голова забита тобой.
— Правда? — Она принялась целовать его с такой страстью, что он послал бы к черту все дела, если бы не боялся причинить ей боль.
Она это понимала. Когда он отнес ее в ее спальню и положил на постель, она лишь на мгновение удержала его руку.
— Роберт, даже если ты не сможешь жениться на мне, это уже ничего не значит. Но если ты разлюбишь меня, я умру.
Молодой каталонец Сальвадор Дали выглядел беспорядочным в движениях и мыслях, однако работая, он был точен, и мощные удары его кисти облекали в яркие одежды спонтанные проблески фантазий, пришпиливая к холсту «критически-паранойические», по его собственному определению, выдумки под острым соусом самоиронии.
— Вы стремитесь познать мир для того, чтобы его высмеять? — сказал он Гейму. — О, вы потратите уйму времени!.. Не лучше ли высмеять себя? Мир все равно примет это на свой счет.
— Я немец, и во мне больше слез, чем смеха, — с улыбкой отвечал Вальтер. — Однако, заплакав по себе, заплачу ли я по человечеству?
— Да, если ваши слезы крокодиловы! Вот в этом сюжете вы слишком искренне жалеете себя, Вальтер. — Дали указал на нежный розово-сиреневый портрет Ангелики. — Мир станет не просто смеяться над вами — он будет ржать!
— Вам тоже смешно, Сальвадор? — тихо спросила Ангелика, которой портрет казался совершенством.
— О нет, сеньорита! — серьезно отвечал Дали. — Но я гляжу на мир другими глазами. Если бы я писал подобную женщину, я… Впрочем, я не взялся бы писать вас.
— Отчего же?
— Я выбираю объекты, которым могу что-то дать. А вы совершенство.
— Это комплимент?
— Женщине. Но не музе.
Ангелика так и не успела вкусить Вены с Вальтером; Вена же с Дали открылась ей как гигантский сюрреалистический салон, по которому ее водили, показывая новые и новые залы.
Вальтер, милый Вальтер был рядом, но вокруг был еще целый мир, и порою ей казалось, что она уже не может сделать вздоха — так полна была грудь. Несколько дней они вчетвером практически не расставались. Дали, заявляя, что не стоит тратить времени на познание мира, оказался жаден до академических мастерских и гостиных. Его энергия и экстравагантность заводили Вальтера, хорошо знавшего Академию и Вену — он был прекрасным гидом этому оригиналу, удерживая от перемещения в пространстве сразу в четырех измерениях.
«Умное знакомство, устраивающее всех, — писала рациональная Елена Грендель Лею в Зальцбург. — Мальчики сотрудничают и часто взаимодостаточны; муж сделался спокойней; девочка вызывает у меня странную жалость. Она не просто влюблена в своего мальчика — она держится за него, как за спасательный круг, и было бы жестоко выдернуть его… Если она нужна тебе самому, мой нежный циник, то следовало сразу и прямо сказать мне; теперь же мое сострадание (право, невесть откуда налетевшее) сильно возросло».
Роберта это письмо догнало уже во Франкфурте, в день суда, на котором он давал показания против людей, не имевших никакого отношения к покушению.
Лей запретил Маргарите появляться в зале суда, но опасался ее появления и периодически обводил глазами зал. Маргарита после конгресса в Зальцбурге пребывала в задумчивости, оживляясь лишь в постели, а когда он прямо спросил ее, что ей не понравилось, отвечала:
— На сцене все прошло эффектно, но я никогда не думала, что ваши репетиционные залы — такой свинарник и что, сняв костюмы, ведущие актеры превращаются…