– Я никогда не допускала и мысли о том, чтобы претендовать на Его Императорское Высочество. Ни титулов, ни почестей, ни иных привилегий мне не нужно, — опустив взгляд, но не голову, она медленно, тихо, но абсолютно уверенно и твердо произносила слово за словом. — Единственное, на что я прошу высочайшего дозволения и ради чего взываю к Вашей милости, Ваше Величество — быть подле него. Мне тревожно за его здоровье.
Глаза Марии Александровны, не ожидавшей такого ответа, чуть расширились: это не выглядело игрой или ложью, не походило на желание получить выгоду от близости к царской семье. В наконец посмотревших на нее зеленых глазах, будто бы выцветших и покрасневших как и её собственные, жила лишь не излитая боль. Императрица словно глядела в свое отражение и с каждой секундой ужас в ней рос, что волна в шторм.
– А что же Ваш супруг? – глухим голосом осведомилась Мария Александровна, продолжая всматриваться в осунувшееся лицо с четко обозначившимися скулами и залегшими тенями.
Губы на выдохе дрогнули, а после сомкнулись – Катерина искала слова, что точнее опишут все происходящее.
– Ему все известно.
Её чувства к цесаревичу. Его болезнь. Её тревога. Его понимание неприкосновенности женщины, которая никогда не станет ему принадлежать законно.
Граф Шувалов во всей этой истории проявлял себя столь благородно, что Мария Александровна даже на миг решила, что он сошел со страниц какой-нибудь сказки. Катерине несказанно повезло с таким супругом; и, похоже, она это полностью осознавала.
Безмолвно поднявшись с кресла, которое занимала, Императрица медленно прошла к трельяжу и, спустя минуту, вернулась к ожидающей её ответа Катерине. На лакированную столешницу легла маленькая продолговатая коробочка, от которой у той перехватило дыхание. Она знала эти контуры, этот темный бархат, этот маленький замочек. Пальцы до сих пор помнили шероховатость обивки и рельефы бокового канта.
И блеск бриллиантов, что крылись внутри, тоже.
– Я не могу этого принять, Ваше Величество, – Катерина заторможенно покачала головой, не сводя глаз со шкатулки. – Я запятнала имя – свое и цесаревича – слухами о связи с ним, и оные возобновятся, стоит мне вернуться ко Двору. Я не желаю боли Вам, Его Высочеству и принцессе.
Тяжелый вздох, вырвавшийся из груди Марии Александровны, свидетельствовал о том, сколь ясны ей были мысли сидящей перед ней княжны. Но она уже приняла решение и не намеревалась менять оное.
– Как Императрица Всероссийская я приказываю Вам, Екатерина Алексеевна, вернуться к службе, – прозвучал её ровный голос, что мог бы показаться грозным, но глаза её излучали материнское тепло. – Вы получаете звание статс-дамы, – пребывать в статусе фрейлины по причине своего замужества она бы более не могла. – На Вас не возлагается никаких обязанностей, кроме как Вашего частого появления при Дворе. В этом звании Вы можете оставаться здесь беспрепятственно до моего возвращения в Россию.
Поэт Тютчев в начале ноября прошлого года посвятил Императрице стихотворение, и строки из оного сейчас друг за другом всплывали в сознании Катерины, готовые сорваться с губ.
Душа хотела б ей молиться, а сердце рвется обожать.
Не было нужды отрицать их правоту.
Поднимаясь на ноги, чтобы склониться перед своей благодетельницей, Катерина с трудом сдерживала так некстати участившиеся в последние недели слезы.
***
Франция, Ницца, год 1865, апрель, 8.
Эти дни – будто марево тумана на болотах: даже протянутой руки не видно, и все слова тонут в густом удушливом воздухе. Стоит лишь сделать шаг, провалишься в трясину. Катерина не понимала, сколько сейчас времени, сколько раз оторвались листы календаря, и какое время года за окном. Её путешествия между виллами, почти ежедневные, слились воедино, окончившись в последний день марта – Николая перевезли ближе к матери. Шестов и Гартман сочли, что бессонница и головные боли цесаревича – от близости виллы Дисбах к морю (Катерина даже не нашлась, как прокомментировать столь абсурдное объяснение). Потому новым его пристанищем стала вилла Бермон, имеющая общий сад с виллой Пейон.
Она уже не может постоянно находиться подле Николая, но не помнит ничего из того, что не связано с минутами пребывания у него или Императрицы. Вот она зачитывает новое письмо от Императора, силясь не смотреть в бледное лицо государыни, и следом записывает ответ; вот она читает Данте цесаревичу, и тепло его сухой, худощавой руки дает ей понять, что он еще жив, что он еще борется, что еще есть хоть немного надежды. Вот в Великую пятницу она диктует для телеграфа требование Императрицы к Александру Александровичу прибыть срочно в Ниццу – Никса желает увидеться с братом, а вот она зачитывает цесаревичу письмо, что должно заставить его улыбнуться и найти в себе силы дождаться приезда горячо любимого Саши, который развеет его хандру.
«Милый брат Никса! Давно что-то не получал я от тебя писем… Грустно будет завтра причащаться, так нас мало. Ты знаешь, что мы едем с Папа́ в Баден, где встретимся с душкой Ма, и я надеюсь познакомиться с твоею Минни. Жаль, если ты не сможешь приехать тоже в Баден. Но я все-таки надеюсь тебя увидеть и приехать к тебе, где бы ты ни был. Но я надеюсь, что это произойдет в Бадене! Но прежде всего надо тебе хорошенько подлечиться, чтобы зараз кончить с этой несносной болезнью. Потом будет хуже, если ты теперь не отделаешься от нее. Все, что я теперь желаю, чтобы Бог тебя подкрепил терпением, потому что я очень хорошо понимаю, как тебя тянет к твоей невесте. Но так как это в твоем теперешнем положении невозможно и думать — ехать на север, но я надеюсь, что ты перенесешь эту неприятность с полным терпением.
Теперь позволь мне поздравить тебя с наступающей Пасхой и мысленно поцеловать тебя трижды. Надеюсь, что на будущий год мы проведем этот великий праздник веселее, чем этот год. Поздравляю тоже всех твоих спутников. Прощай, милый душка Никса, обнимаю тебя что есть мочи, и так я надеюсь, что до свиданья, но где не знаю. Твой брат и друг
Саша».
Она сама невольно улыбается, когда в маленькой спальне звучат полные радостного ожидания и искренней веры в лучшее строки, принадлежащие руке Великого князя – ей бы очень хотелось разделить с ним его надежды, но картина перед её глазами слишком страшная.
Не протестуя, она помогает Николаю сесть в постели, которую он не покидает вот уже с полторы недели – в конце марта болезнь обострилась вопреки всем процедурам, что рекомендовали врачи. Подает чистый лист, перо и чернильницу – он хочет сам, своей рукой, пусть и нетвердой, написать несколько строк брату. Даже эти четыре предложения даются ему с огромным трудом; среди ровных угловатых букв две кляксы, а последние слова и вовсе обрываются кривой линией – пальцы устают держать перо.
«Как меня тянет домой— сказать не могу, родного не достаёт! Весна, Петербург оживает, Нева трогается, катанье в лодках, первый свежий, живительный воздух — сон, воспоминание милого прошлого! Мне страшно как-то не быть дома. Ах, родина!..»
Но она чувствует его потребность сделать хотя бы эту малость – самостоятельно, и потому не отказывает. Не просит вспомнить о том, что ему нельзя напрягаться, особенно пытаться сесть или даже встать. Впрочем, о последнем он и сам не думает. И, принимая из его рук эту почти отчаянную записку, полную льющегося через край желания хоть на миг увидеть Россию, порывисто, будто стараясь ободрить, сплетает их пальцы. Буквально на несколько секунд, просто чтобы дать понять – он должен бороться.
Хотя сама уже не верит, что в том есть какой-то смысл.
Граф Строганов думал увезти воспитанника еще парой дней ранее, об этом он даже советовался с монаршей четой, но известие о скором прибытии Здекауэра, доверие к которому было на порядок выше, нежели к Шестову, заставило его помедлить с этим решением.
Медики твердят о радикулите, о простуде***, даже о каких-то нервных расстройствах, и ей хочется рассмеяться им в лицо и спросить, видели ли они когда-нибудь такую простуду. А после – заставить хоть на миг ощутить то же, что ежедневно и еженощно выносит цесаревич, состояние которого день ото дня все хуже. Уже даже нет смысла скрывать все от Марии Александровны, навещающей его несколько раз на дню, строго по часам – она все видит, знает, но все еще отрицает худшее. И ко всему прочему, уверена – её визиты усугубляют его положение, и потому старается обуздать желание чаще быть рядом. Медикам виднее.