— Марфа моя говорила, что у Палаги Харитоновой корова бульбиной подавилась, дал ты ей взамен?
— Нет.
— А Боханьку? У него же старая, да и яловая, кажись. Если по справедливости, так и ему стоило б заменить.
— Надумали когда менять!..
— А он, если помнишь, просил давно, еще в мае подавал на правление.
Чубарь в досаде повел плечом.
— Напрасно, — сказал Зазыба.
Это замечание неожиданно взорвало Чубаря.
— Мы не обязаны за счет колхозного стада пополнять частный сектор!
— При чем тут частный сектор? — уселся поудобнее на постели Зазыба. — Раз уж случилось, что у колхозника нет коровы, так кто ему поможет, если не мы?
— Ну, знаешь!.. Ты будто забыл, что уже почти два месяца война идет. Или, может, нарочно все это говоришь? Того и гляди, фашисты тут будут. А ты про коров. Еще неизвестно, кому они достанутся. Кто мне гарантию даст, что к немцам во щи не попадут? — Чубарь мотнул головой. — В конце концов, я выполнял директиву. Или ты не слышал выступления товарища Сталина?
— Отчего ж, слыхал, спокойно ответил Зазыба.
— А про директиву не знаешь.
— Про директиву не знаю.
— А нам читали. Собирали в райкоме и читали. Так вот, чтоб ты не говорил чепухи. Там черным по белому сказано, нетрудно было запомнить: при вынужденном, понимаешь, при вынужденном отходе частей Красной Армии не оставлять противнику ничего. Колхозы должны угонять скот, хлеб сдавать под сохранность государственным органам. А имущество, которое нельзя вывезти, должно безоговорочно уничтожаться, понимаешь? Чтоб не оставлять врагу. Одну опустошенную землю надо оставлять. Одну опустошенную землю!
— А людей? — хмуро спросил Зазыба.
— Что — людей?
— А то, что люди остаются на этой земле. Им же есть что-то надо будет?
— А кто их заставляет оставаться? Тот, кто по-настоящему любил Советскую власть, не будет сидеть. Тот уже давно снялся с места.
Зазыба нащупал за спиной подушку, взял ее обеими руками и, прижимая к животу, сказал:
— Ладно, тогда давай рассуждать по другому. Ты вот говоришь: тот, кто любил Советскую власть, не останется. Пусть так. А как по-твоему, наши веремейковские бабы не любили ее, что никуда не трогаются?
— Я им в души не залезал!
— А стоило б. А то ты больше под юбки к ним лазил.
Чубарю такой разговор не понравился, особенно возмутили его последние слова Зазыбы, но что ответить на них, он не нашелся и только стиснул зубы.
А Зазыба тем временем продолжал выговариваться:
— И еще я тебе скажу, Чубарь, а ты уж смотри сам, хочешь, слушай, а хочешь, нет. Я еще помню, как Панаська в ту германскую говорил. Был у нас такой человек, до колхозов помер. Ты его не застал. Так вот, Панаська и говорил тогда: кто с родной земли убегает, тот врага не побеждает.
Чубарь понял, что Зазыба уже обвиняет не его лично, и потому снова начал возражать:
— Это не твоего ума дело. Мы с тобой люди маленькие.
— Но думать же никому не запрещено.
— Чем глупости говорить, так лучше совсем не думать, — отрубил Чубарь. — Словом, хватит валяться, приходи завтра в контору. Раз считаешься в колхозе моим заместителем, то и к ответу готовься. Не у одного меня шея.
— Вот это верно, — усмехнулся Зазыба. — Так бы и говорил.
— Я тебя введу в курс, — заговорил Чубарь, становясь спиной к Зазыбе. — Знай, в амбаре у нас пусто. Сдали все: и пшеницу, какая была, и гречку. За это я спокоен. Это уже, кажется, фашистам не достанется. А теперь о том, что в поле стоит… Словом, это уж твоя забота. Раз есть директива, ее надо выполнять.
После этого Чубарь не стал задерживаться в хате. Взял из угла винтовку, повесил ее на плечо и шагнул за порог.
Говорят, от чужих слов голова не болит. Но Зазыба после беседы с председателем не на шутку встревожился. В душе поселился страх — было такое ощущение, словно по деревне ходил кто-то с горящей головней.
…На другой день Зазыба с самого утра поспешил в колхозную контору, стоявшую поодаль от деревни, рядом со зданием сельского Совета, но Чубаря там не застал. Титок, колхозный и сельсоветский истопник, который одновременно присматривал и за выездными лошадьми, сказал, что видел своими глазами, как председатель подался по большаку на Белую Глину.
Едва удрученный Зазыба успел вернуться из колхозной конторы, как прибежала из Кулигаевки внучка Сидора Ровнягина.
— Дед сказал, чтобы вы сразу же к нам шли, — шепнула она.
— А что у вас, свадьба? — улыбнулся Зазыба.
— Не знаю, — замялась девочка, — только дед сказал, чтоб вы шли.
Зазыба подумал — Ровнягин зря не пошлет за ним в такое время девчушку.
— Ладно, — кивнул, — скажи деду, что сейчас приду. А может, вместе потопаем, а?
— Нет, мне надо скорей…
— Тогда беги.
Зазыба накинул на плечи ватник и зашагал огородами в Кулигаевку. Это было недалеко, стоило лишь миновать Мамоновку, как за ней, метрах в трехстах, открывался второй поселок.
В поселках этих, Мамоновке и Кулигаевке, насчитывалось дворов пятнадцать, появившихся в двадцатые годы во время так называемой «прищеповщины», или же, попросту, хуторизации. Веремейковским мужикам, особенно братьям Ровнягиным, Сидору и Игнату, тоже захотелось «культурно похозяйствовать», и они присмотрели себе под усадьбу Кулигаевку, урочище, где при панах на берегу речушки была показательная конюшня, что-то вроде небольшого конезавода. Правда, урочище то заросло сорняком, но это не пугало двужильных братьев, и уже где-то осенью на берегу Кулигаевки задымили трубы перевезенных из Веремеек хат. Потом хат в Кулигаевке прибавилось, стало шесть. В Мамоновку тем временем переехали Данила Райцев и Василь Хроменков. Кажется, год или два в Веремейках посмеивались над новоселами, но тем и кончилось. Скоро обжились там веремейковские мужики. Хаты уже были не соломой крыты, а гонтом. Сидор, младший из братьев Ровнягиных, грамоту из Минска получил как образцовый культурный хозяин. Словом, жили себе на новом месте мужики — не тужили. Когда создавались колхозы, мамоновцы и кулигаевцы тоже постановили жить артельно. Но через несколько лет в районе по чему-то решили, что пятнадцать хозяйств — это еще не колхоз по здешним понятиям, и предложили мамоновцам и кулигаевцам присоединиться к Веремейкам. Зато по-прежнему в поселки с большой охотой наведывалось разное начальство: там тебе и баня с веничком — каждый хозяин имел свою, и рыба свежая, прямо из воды — озеро неподалеку, и дичи вдоволь — лес кругом. Может, потому и уцелели до самой войны поселки, может, потому и не свезли их, как это случилось в других местах, в Веремейки.
До Кулигаевки шагать всего километра полтора, и Зазыба добрался быстро, даже сам удивился, что способен на такое после болезни. За поворотом, откуда уже виднелись крыши кулигаевских хат, его поджидал Сидор Ровнягин, высокий и плешивый мужик; он вышел на тропу из ольшаника, поздоровался за руку и сказал:
— А мы думали, за тобой ехать придется.
Зазыба спросил:
— Что у тебя там?
— Увидишь сам, — Сидор отвел глаза и, тяжело переставляя искривленные ревматизмом ноги, повел Зазыбу в поселок.
«Может, Чубарь зовет? — подумал вдруг Зазыба. — Но к чему тогда эта таинственность?» Ему не хотелось вновь спорить с Чубарем. В конце концов, нельзя же все сводить к неразумной мудрости — лишь бы месяц светил, а звезды как хотят.
Однако погрешил он на Чубаря зря.
Около Сидоровой хаты под столетними дубами стоял грузовик, и в нем неподвижно, словно вылепленные из воска, сидели у бортов красноармейцы, держа меж колен винтовки с примкну тыми штыками. В хате Зазыбу ждали секретарь Крутогорского райкома партии Прокоп Маштаков и незнакомый военный с двумя шпалами на петлицах. Маштаков сразу поднялся из-за стола, на котором до этого рассматривал топографическую карту, и пошел навстречу Зазыбе. А Зазыба от неожиданности остановился в проеме двери и, пока Маштаков нес через хату свое полное, негнущееся в пояснице тело, успел заметить, что за полгода, что они не виделись, тот сильно изменился. Может, в чем-то виновата была полувоенная форма — зеленая диагоналевая гимнастерка, подпоясанная широким командирским ремнем, но и лицо, прежде холеное, тоже утратило живость и казалось отекшим, даже в оспинах; под глазами у секретаря райкома были синие припухлины, как при грудной болезни.