…Зазыба оделся, как в дорогу. На нем был тот же ватник, который он уже не снимал после возвращения из Кулигаевки, и смазанные жидким дегтем сапоги — на случай, если бы вдруг пришлось уходить из деревни. Устроился на лавке, положив голову на кожух.
Одолевали думы. Он перебрал их уже немало в своей голове, а оставалось еще больше.
Эти неполные четыре года, после ареста Масея, он прожил словно в затмении каком-то. И потому многого из того, что происходило вокруг, просто не замечал. И вот загрохотала война. Но и она вначале не нагнала большого страха. В конце концов, если говорить честно, мало кто из умных людей верил в то, что писали о войне в последнее время, особенно после тридцать девятого года, когда немцы подошли вплотную к советской границе. Даже не столь уж осведомленным людям было ясно, что подошли они так близко не зря. Однако накануне войны вышли газеты с опровержением ТАСС, которые вновь убеждали «неверующих», что Германия так же неуклонно сохраняет условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз… Потом, правда, некоторые объясняли, что делалось все, мол, для большой политики, или, как сказал старый Титок, для международного этикета. Однако издавна считалось: где много этикета, там мало искренности, ибо от собак, кроме блох, ничего не наберешься. А фашисты — те же собаки. Об этом хорошо знал и Зазыба, хотя он и понимал, что в политике расход с барышом не всегда на одном полозе едут. По дороге, пока Зазыба добирался в Веремейки из Хатыничей, он наслушался всякого. У людей будто языки развязались. Порой даже казалось, что говорили теперь почти одно и то же и скрытые недоброжелатели, если не враги, которые действительно ждали прихода фашистов, и люди честные, которых волновало и беспокоило то, что происходило в стране. Но во всей этой говорильне, справедливой и несправедливой, было нечто такое, что заставляло призадуматься: видимо, не всему и не всегда стоило верить…
Про Масея напомнил ему в Кулигаевке и военный, когда Зазыба уводил с собой Марылю из Сидоровой хаты.
— Вы от сына письма получаете? — спросил он вдруг.
Зазыба сгорбился, втянул в плечи голову и тяжело, как маховое колесо, повернулся на голос. Военный стоял, держась рукой за край стола, и не сводил глаз с Зазыбы.
— Нет, — тихо, как при удушье, ответил Зазыба. — Он осужден по семьдесят второй статье, без права переписки.
Тогда военный улыбнулся, будто желая подбодрить человека, но улыбка его была какой-то неестественной, явно вынужденной.
— Может, вы слышали что-нибудь о нем? — сделал Зазыба шаг вперед.
— Даже видеть пришлось.
— Давно?
— Недавно, — уже строго сказал военный. — Но вы не волнуйтесь, у него все хорошо.
Тогда Зазыба в своей неожиданной радости взглянул на Маштакова и тотчас же поник: секретарь райкома, будто стыдясь чего, отвел глаза в сторону.
«Обманывает, — с досадой и душевной болью подумал Зазыба о военном, — не видел он Масея!» И пока шел из Кулигаевки с Марылей, не мог справиться с волнением.
Успокоился Зазыба уже в Веремейках. Обида прошла, и теперь он вспомнил о разговоре в Сидоровой хате как о чем-то заслуживающем большого снисхождения: до чего может довести человека перестраховка, вызванная не столько боязнью за порученное дело, сколько недоверием! Тем не менее на душе у Зазыбы было скверно, хотя он и хорошо знал, что ума в чужую голову лопатой не накидаешь. Вначале он даже хотел рассказать об этом разговоре Марфе, но сдержался, не желая волновать ее, зная, что та может впасть в отчаяние. Теперь Марфа тоже не спала, она лежала на топчане, стоявшем между стеной и печью. Было слышно, как порой она ворочалась и вздыхала, но тихо, боясь потревожить покой в хате.
Марыля ночевала в другой половине, за филенчатой дверью.
Не ожидал Зазыба, но и его вдруг сморил сон — затерялись где-то, как эхо в бору, беспокойные мыс — ли, и глаза перестали гореть сухим огнем. Кажется, давно сны оставили его, может, потому, что стареть начал, однако сегодня вдруг стало возвращаться как раз то, что, пожалуй, и не вспоминалось уже… Он видел, что едет с отцом на вырубку версты за четыре от деревни за дубовыми бревнами — они тогда надумали перебрать свою хату. Дерево отец высмотрел заранее, даже сговорился с лесником, и они вскоре начали пилить его без особой осторожности. Опилки, сыпавшиеся из прореза, были теплые и мягкие, и Денис, тогда еще подросток, сгребал их со своего лаптя и, пока отец вгонял обухом клин, чтобы не зажимало пилу, просеивал между пальцами, поглядывая вверх — когда будет падать дуб? Но тот стоял и даже не дрожал. Пила тем временем все глубже врезалась в его крепкую, как кость, древесину. Дуб прожил в лесу лет полтораста, не меньше. Об этом, сказал Денису отец, когда они подошли. И еще отец предупредил: «Упаси бог, не отбегай никуда, если затрещит. Стой на месте». Но вот дерево наконец покачнулось, и Денис почему-то забыл отцовский наказ: бросился как раз в ту сторону, куда метил упасть дуб. Спасло его лишь то, что дерево выросло к макушке раздвоенным: когда оно рухнуло на землю, Денис оказался между сучьями. Конечно, страху набрался, да и без болячек не обошлось. Однако более всего досталось отцу: тот, приехав из лесу, пролежал несколько недель на топчане и едва справился с нервной болезнью. И вот Зазыбе снился тот страшный случай, и он снова ошалело бежал по вырубке, слышал над собой треск дерева. Но теперь бежалось почему-то не так прытко и вообще все казалось как бы умышленно подстроенным: Денис, уже в летах, как сегодня, не столько бежал меж пней по вырубке, сколько спотыкался, скользя по мокрой траве, а дерево нависало над ним, угрожало раздавить… Разбудила Зазыбу Марфа.
— Немцы! — тревожно шепнула она.
Зазыба сбросил со скамейки ноги, вскочил, словно и не спал.
— Где?
— Послушай…
Чтобы не выдать себя, Зазыба осторожно толкнул окно. Одна половинка открылась на улицу, в лицо дохнуло прохладой и запахами позднего лета, но ухо ничего не улавливало. Тогда Зазыба открыл и вторую створку, высунулся по плечи наружу.
— Померещилось тебе, — во весь голос сказал он жене.
— Нет, я, кажется, не спала, — не поверила Марфа. Зазыба постоял еще несколько минут, опершись на подоконник, но никаких посторонних звуков и теперь не услышал — в деревне по-прежнему было тихо.
И вдруг за огородами, в овсе, будто спохватившись, свистнула перепелка:
— Пить!.. Пить!..
Сперва Зазыба даже не понял, что это подала голос перепелка. Но вот послышалось выразительное и полное:
— Пить пиль-вить… Пить-пил-ьвить…Пить-пиль-вить…
И Зазыба уже не сомневался.
— Пить пиль-вить…..
А не запоздала ли песня ее в этом году?
— Пить-пиль-вить…
Зазыба собрался уже закрыть окно. Но только прикоснулся рукой к створке. Что-то удерживало потянуть ее к себе.
— Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить…
В голосе перепелки не было той ядреной и беззаботной удали, которая, будто удар хлыста, порой прямо-таки подстегивает и поднимает дух.
— Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить…
Сегодня перепелка не иначе как плакала. То ли гнездо ее разорили, то ли другая какая беда заставила оглашать тоскливым зовом окрестность.