Как всегда некстати, заболевает мать, и я оказываюсь в пути с ребенком и собакой, обвешанная многочисленными авоськами и кошелками, где все свалено в кучу, как попало, поэтому ничего нужного не найдешь, а всякая дрянь то и дело вываливается на дорогу, разливаются какие-то бутылки и пачкают вещи. Из зеркала на меня глядит какая-то сизая оладья, нелепая и растрепанная, и мои шикарные попутчики деликатно отводят глаза в сторону и в недоумении переглядываются у меня за спиной. Я для них лишь обременительная помеха.
Предчувствие катастрофы парализует сознание, я погружаюсь в апатию, забиваюсь в уголок вагона и проваливаюсь в забытье.
Когда же я в панике просыпаюсь, то обнаруживаю, что моя собака попала под машину. В тупом отчаянии я пытаюсь вернуть ее к жизни, но она умирает у меня на руках, жалобно и преданно заглядывая мне в глаза. В утешение мне подсовывают другую собаку. Эта чужая собака мне вовсе не нужна, я не хочу больше заводить никаких собак, но нет сил протестовать. Беспомощно барахтаясь в волнах отчаяния, я тщетно пытаюсь сосредоточиться и понять, где я и что со мной…
И тут вдруг обнаруживаю отсутствие сына. Где он, что с ним? Никто не знает. Веселые, беспечные люди заняты собой и друг другом. Я беспомощно заглядываю в их праздничные лица, и они рассеянно не замечают меня.
Я мечусь среди веселящейся публики, умоляюще заглядываю в лица, но на меня никто не реагирует…
Наконец я нахожу сына в какой-то маленькой замызганной парикмахерской, с каким-то подозрительным субъектом татаро-монгольского типа. Они оба в замешательстве, одежда в явном беспорядке. В оцепенении я разглядываю их странное замешательство, пытаясь на глаз определить меру их близости. На скандал нету сил, я пытаюсь успокоить себя, что ничего особенного между ними не произошло, я не опоздала, не опоздала. Сын невнятно лепечет что-то про корабли и дальние страны, куда возьмет его новый знакомый. Он так молод, робок и неопытен, что только от застенчивости и деликатности может многое позволить… Почему-то начинаю говорить о собаке… Потом в бессильной тоске опускаюсь на пол и рыдаю, рыдаю. Рыдаю от сознания того, что мне никогда уже не подняться на ноги, не выпрямиться в полный рост, я растоптана, унижена и уничтожена навсегда…
Вот типичнейшее из моих сновидений, и, если разобраться, в нем нет ничего фантастического.
Я больше уже не рыпаюсь, планомерно и покорно я осуществляю путь к смерти.
Опять приближается Новый год, единственно праведный праздник в году, и он снова не сулит мне ничего, кроме напряга, суеты и одиночества, которое особо остро ощущается почему-то именно в Новый год. И опять в который раз я буду вспоминать, как мы встречали Рождество с нищей старухой в разрушенной Германии. Кажется, это было в иной жизни, за волшебной дверцей.
Я не могу поделиться своими воспоминаниями ни с кем, даже с сыном, который ненавидит Германию, — он с яслей приучен воевать с немцами.
А ведь именно та старуха привила мне любовь к праздникам. Казалось, она и работала только для того, чтобы успеть как следует подготовиться к очередному празднику. Она успевала к ним подготовиться и не упускала ничего, ни одной мелочи.
Как радостно было просыпаться в праздничный день в чистоте и уюте. Находить под подушкой долгожданный подарок и потом не спеша пить шоколад на крахмальной белой скатерти, из полупрозрачных китайских чашек (по будням я не имела права к ним даже прикасаться). До сих пор помню вкус горького американского шоколада. Где она его брала? Где прятала от меня? Мне, дворовой девчонке, этот бедный немецкий домик казался тогда волшебным замком, и, естественно, я обследовала его так тщательно, что для меня не оставалось там тайников. Однако они имелись, о чем свидетельствовал хотя бы шоколад, который неизменно появлялся на праздничном столе. Каждый раз это было чудом. И старуха, наверное, больше меня радовалась моему ошеломленному изумлению, но тайника своего не выдавала. И теперь порой я ее спрашиваю в письмах об этом тайнике, и она шутя отвечает мне, что унесет эту тайну с собой в могилу.