Рассеянность эмоций и помыслов делает человека бессловесным рабом обстоящего разноречивого мира; ничем не лучше одержимость какой-нибудь одной целью, порабощающей страстью, т.е. собой. Предпочтителен третий способ существования, когда все силы, все мысли, все желания устремлены к Богу [566]. Это и есть истинная простота [567], населенная ангелами, подразумеваемая в известном афоризме: концентрация на единственно ценном и важном, а не бедность чувств, не темнота воззрений, не высокомерная слепая пошлость, игнорирующая тайну и щедрая на рецепты. Тот монах, кто живет для Бога, и притом для Него одного, сказал святитель Григорий Богослов.
По мере веры [568]
Мой дух! доверенность к Творцу!
Мужайся; будь в терпенье камень…
Я христианства пью холодный горный воздух…
Первый пустыни житель преподобный Павел Фивейский в ранней юности скрылся в безлюдную африканскую степь переждать гонение, но, вкусив сладости безмолвия, раздумал возвращаться; девяносто лет он пребывал в случайно обнаруженной пещере, окруженной пальмами, с источником чистой воды рядом, и ежедневно от ворона получал полхлеба в пропитание. Незадолго до кончины его случайно нашел великий Антоний; он и позаботился о погребении святого; каменистую почву для могилы копали двое послушных львов.
Промысл сохранял на необитаемом острове преподобную Феоктисту, питал и наставлял в пустынном одиночестве Марию Египетскую, в нужное время послал Своего раба, чтобы причастить перед смертью и предать земле; могилу вырыл опять же лев. В «Луге духовном» повествуется об Иерусалимской девственнице, бежавшей в долину Иордана от нечистой страсти влюбленного с корзинкой бобов, которых по благодати Божией хватило на семнадцать лет.
Нынешний монастырь ничем не напоминает суровую скудость пустыни: совсем неплохо кормят, одевают-обувают, все удобства – и страшно. Чего не наслушаешься, собираясь в монастырь: «позапрошлая эпоха! какой смысл в этих простите-блаасловите! разве в миру мало работы!» – уверяет институтский приятель; «с ума сошла! ты же слабенькая, физически работать не можешь!» – ахает мамина знакомая-врач; «стены не спасут… что в этих монастырях творится-то, знаешь?» – пугает благочестивая прихожанка; «ага, давай, зачем только училась, чтоб неграмотная бабка в рясе тобой командовала?!» – иронизирует ближайшая подруга; «о-о! хамства, грубости, жестокости не стерпеть!» – вопит душа; «да ладно, – зевает духовник, – выдержишь, не выдержишь, всё равно какая-то польза…».
И вот надо шагнуть из лодки, не обращая внимания на предостерегающие крики, не стесняясь своей неуклюжести, не замечая насмешек и не слушая благоразумного, извне или изнутри, голоса: слыханное ли дело ходить по водам! глупость, юродство, сумасбродство! – и смотреть только вверх, на прекрасный лик Сказавшего иди, не поддаваться влечению заглянуть в грозные темные волны, готовые поглотить и погубить; ты веришь Спасителю? Ты веришь словам Его? [569].
Вера настигает нас нежданно, непрошенно, не из книг, не от людей, она приходит чудом, рождается как ни на что не похожее переживание, как подлинный опыт, новая неоспоримая реальность, величайший дар, который знаем что получили свыше, и, это зная, принимаемся суетиться, рыскать от поводыря к поводырю, домогаясь помощи, руководства, рамок, опор, костылей, допытываясьчто мне делать [570] с ожиданием четкого спасательного рецепта, скажем, есть раз в день, класть сто «земляных» поклонов или ночами псалтирь читать.
Хотя ответ хорошо известен: человекам это невозможно [571], ни раскаяние, ни нравственные усилия, ни подвиги, никакая работа над собой сего сотворить не могут, но только Господь. Жажда какой-то обязательной деятельности по части религии реализуется в надрывном самокопании, бесплодных говорильнях, в уповании на внешнее, в вязкой тине пустяковых мелочей, замыкаясь на предпочтении своей попечительности Его промышлению [572].