Не-ет, старичок, подтрунивал я над собой, продвигаясь по Литовскому проспекту, натыкаясь на раскрашенных девиц, продираясь сквозь их воинственные взоры, как сквозь заросли дикорастущего шиповника, не-ет, приятель, ты уже никогда не станешь поднимать с пустырей погрузившихся в искусственный сон девочек, потому что это «есть их естественное состояние жизни» и всякий вторгшийся в чужую печаль незамедлительно приобретает печаль собственную! Сообщающиеся сосуды — как сказал бы фрезеровщик Парамон Шмоткин.
Впереди меня, обвешанная котомками, корзинками и прочей поклажей, продвигалась в направлении вокзала удивительно ветхая старушка, жалкая не оттого, что старая, но оттого, что перла на себе огромное количество вещей, — этим и выделялась. Наконец одна из сумок соскочила с ее тощей спины, и я, не раздумывая, кинулся пособлять старушке. И тут же вспомнил, что старушка сия есть женщина, бывшая девчонка, и что помогать этому племени отныне не в моих правилах. Вспомнил и… захохотал. Чем несказанно озадачил бабулю.
Феодосийский, как и положено, пришел с опозданием на сорок минут. У привокзальной торговки, которая продавала цветы буквально из-под полы, прижимая садовые ромашки под плащом так близко к телу, что они, похоже, пропахли ее потом, приобрел я за полтинник жиденький букетец. С этим «знаком внимания» и при своих рыжих баках, обрызганных первой сединой, смахивал я на задрипанного сутенера дореволюционной формации, но никто на меня почему-то не оборачивался, презрительно в мою сторону не сплевывал, и на этом, как говорится, спасибо.
Поезд наплывал неотвратимо, как старость. За окном нужного мне вагона увидел я родные лица. Пока что было неясно, загорели эти лица или еще больше побледнели: грязь на стеклах делала всех, без исключения, пассажиров несчастными заморышами. Они меня увидели и дружно, как птицы в неволе, забарабанили клювами пальцев по нечистым стеклам. У меня навернулись на глаза слезы раскаяния. Не умиления же?
Обе дорогие мне женщины, Ольга и Дарья, отмеченные югом и потому немного чужие, постройневшие, «поджаристые», улыбались мне на перроне — жена настороженно, дочка — открыто, но и более безразлично, нежели жена.
— Привет тебе от одного волосатика, — озадачил я Дарью, после чего она еще долго приставала ко мне с наводящими вопросами: «Это такой с прыщом между глаз?» Или: «Это у которого подбородок резинкой вперед нажеван?»
Чем ближе к дому, тем поганей становилось у меня в желудке, да и с ногами делалось что-то мерзкое, вроде разжижения костей. Густа наверняка им не понравится. Не примут они ее в свой круг. Не те времена, а главное, не те нравы.
И вдруг я вспомнил, что уйти из нашей квартиры без ключа невозможно. При всем желании. Без ключа не захлопнется дверь. Не могла же Августа бросить квартиру незапертой? «Могла, — пришел я к незамедлительному выводу. — Могла уйти, а могла и остаться. Еще могла привести кого-нибудь в дом, чтобы не скучно было „балдеть“, или как там они выражаются… А могла и с балкона сигануть. И еще очень многое могла совершить, потому что дозволено, потому что „они молодые“, им — везде у нас дорога.
А вот ты, старый болван, не можешь уже ничего! Даже успокоиться. Чтобы уверенным движением руки вставить ключ-пилу в скважину».
Из лифта я сумел выбраться первым, первым же успел подскочить к дверям квартиры. В замочной скважине что-то белело. Записка?! Нет… ромашка всего лишь. Белая с желтым ромашка. Воткнутая стебельком в отверстие.
«Неужели ушла?!»
Хорошо, что я опередил своих и в запасе у меня была пара секунд. На размышление. За которые успел сориентироваться, выдернуть ромашку из дверей и запихать ее к себе в рот. Вставив ключ, закопошился и тут же смекнул, что дверь не заперта. Только притворена. Замочные штырьки стояли на предохранителях.
— С приездом! — повернулся я к своим.
На площадке выше этажом кто-то садился в лифт. Двери с лязгом сошлись. Кабина стала опускаться.
Увешанный вещами, как новогодняя елка игрушками, поджидал я своих женщин у распахнутых дверей квартиры. Наверняка именно о таких, как я, типах прежние беллетристы писали: «На губах его блуждала… идиотская улыбка».