— Ну, клюёт, мужики? — сзади присев на карточки, со знанием дела тихо спросил Иван Матвеевич, озирая бережок в поисках колышка, к которому был бы привязан садок.
— Так, гашики да пеструхи… — мельком взглянув на него, ответил рыжеватый пацанёнок, пряча в мокрый рукав ветровки дымившийся окурок. — Кошкина радость!
Другие ребятишки, чуть старше его, снабдили Ивана Матвеевича колючим взглядом да перебросили удочки, когда наплыла гнилая доска с ржавыми зубьями гвоздей.
Чего кошкина? Сам свари в воде, с зелёным лучком, да ещё ичко туда разбей!
Ну, манать! — воскликнул пацанёнок и обмахнул рукавом шероховатые обветренные нюхалки. — Ещё плеваться костьми!
— А где рукав-то намочил?
— Дак в воде, гашика ловил! Подцепился гашик хило, но я уж почти выпер его на берег, а он возьми да упади! Я брык за ним…
— Поймал?
— Куда он подеётся?! Теперь сидит в каталажке, вечером Мурка его захавает…
На них зашикали, а бледный высокий паренёк даже проблеснул стёклами очков.
— Значит, нету путней рыбы, одни гольяны? — совсем шёпотом спросил Иван Матвеевич.
— Где ей быть? Она сюда и зайти-то не может, дядя Ваня-мент ей сетками дорогу перегородил, так, мелочь всякая лезет… Во-он он ставит сетку, уж которую по счёту! Хотя бы кто из ружья его шаланду резиновую подбил…
От кустов, шагнувших в воду по другую сторону рытвины, короткий крепкий мужик в ярко-зелёной «энцефалитке» поперёк старицы выматывал сеть, сидя в резиновой лодке и плеская коротким веслом, и было слышно, как позванивают железные кольца.
— Как же, самый голодный! — съязвил Иван Матвеевич, вмиг посмурнев. — Сам на выслуженной пенсии, баба при заработке, дети пристроены, а урвать кусок, перекрыть нерестовой рыбе ход, дак он наперёд планеты всей!
— Дак я тебе о чём и толкую! — отозвался смышленый пацан и, поплевав па обожжённого нутряной болью червя, вертевшегося на крючке, громко хлюпнул грузилом по воде.
Стервец-перевозчик всё не объявлялся, лежал, наверное, кверху воронкой под кустом.
Зато, надвигаясь от посёлка, до самого ельника облепили едва зазеленевшие полянки машины одна богаче другой. Воскурились костры и громко, наполняя пришлым звуком луг и лес, заиграла музыка, которая никак не отставала в этот день.
«За-а-апа-ахла-а весно-ой-й!» — орал из отпахнутой дверцы джипа мерзкий голос хрипуна, одного из тех, что обыряли крутом, подняли змеиные головы.
— Шерстью твоей палёной запахло, дьявольское отродье!
Но что было сделать? Люди уже были навеселе, много ли оставалось добрать, чтобы впасть в бесчинство…
И вот уже на извороте старицы, с высокого отложного берега понужнули из ружья по плававшим в воде бутылкам. Звук выстрела, как закатившая в желоб струя, длинно раскатился вдоль берегов, пригоршней зерна осыпалась па воду дробь, разлетелось стекло. Из-за поросшего осокой бугра сорвались тяжёлые крякаши и белогрудые гоголя, а чернети, гогоча, нырками ушли на фарватер. Только табунок зазевавшихся чирков низко кружил надо рвом. У машины засуетились, раз за разом садила в воздух пятизарядна, и одна уточка-таки отшиблась от стаи, кувырком упала на воду…
— У, ес! Молоток, Керя! Держи пять! — заорали возле машины, но за добычей не полезли, а, наоборот, сразу утратили к ней интерес и уселись за выпивку.
Уточка ещё была жива, загребая ольшаного цвета лапками, пристала к этому берегу, окружённая красными пластмассовыми гильзами, медными наковаленками ушедшими в воду. Это была серая чирушка, которой выстрелом выбило глаз.
— Плыви, плыви отсюда! — хлопая в ладоши, привстал Иван Матвеевич, а чирушка выставила на него неповреждённое око и вопросительно потегала. — Ну-ка, давай, спасайся! Кому говорю?
Не больно-то споро, но чирушка устремилась за бугор, продвигаясь бочком, долго кружилась на течении, пока не залезла в непроглядный кочкарник.