Дэвид безразлично взирает на них: он неизмеримо выше булавочных уколов.
Одна его пьеса уже репетируется.
Мэвис. Как интересно! А там нет роли для Айрис?
Айрис. Мэвис, тебя не просят.
Сидней. Ничего не выйдет. В пьесе только два действующих лица, оба мужчины — они состоят в браке, а действие происходит в холодильнике.
Мэвис (подозрительно поглядев на Дэвида, отодвигается). Понятно.
Дэвид. Я и не пытался втолковать тебе, о чем моя пьеса, — бесполезно. (Подходит к плакату, читает и поворачивается к Сиднею, качая головой.) Чем тебе на этой неделе не нравится местный «аппарат»?
Сидней. Ты читал «Геккльберри Финна», Дэвид?
Айрис (расставляя тарелки для ужина; кивая на мужа). На этой неделе он играет в Гека Финна.
Сидней (кричит дребезжащим голоском, пародируя актера Хэла Холбрука, который играет словоохотливого, воплощающего совесть человечества старика — Марка Твена). И потому бесконечно счастлив, Айрис! Не нравится тем, Дэвид, что это — «аппарат». «Аппарат» с боссом, который засел там, как в крепости. Не верьте в боссов! Верьте в свободных людей, как старик Геккльберри.
Дэвид (качая головой). Так я и думал. Сидней, неужели ты еще не понял, что после второй мировой войны человечество нельзя делить на плохих людей и хороших?
Мэвис. Совершенно верно. Если присмотреться, политики везде одинаковы.
Сидней (воздев руки, как для молитвы). И воссиял над Западом свет веры новой, и услышали слово новое: (заунывным голосом) «виновны, отец Камю. Все мы виновны, все… Ipso facto[3] всякая вина наша — общая вина… И потому с чистой совестью отвернемся от дел людских… и от мыслей людских…»
Дэвид (сдерживая ярость). Давай издевайся… Куда легче издеваться, чем чувствовать всю боль мира.
Сидней (словно заворожен звучанием этого всемогущего затасканного словца). «Боль»! Да, боль, потому что мы видим те темные расселины, которые ведут в пещеры бездействия, где пребывали паши первобытные предки. (Стоит, согнувшись, свесив руки, затем взбирается на столик, оттуда на диван.) Изначальный дух, породивший прежде всего творца зла, самого Вельзевула. (Почти кричит.) Человек! Жалкая и жадная игрушка (спрыгивает с дивана и воздевает руки к небу) древнего каннибализма и таинственного всеобъемлющего зла! У-у-у! (Просунув руки сквозь прутья качалки, скалит зубы и рычит на присутствующих, демонстрируя философию извечного зла.)
Мэвис. Только сегодня я сказала Фреду: «Что ни говори, у Айрис и Сида всегда услышишь что-нибудь интересное».
Дэвид (наконец немного оживившись). Ну, скинешь одного босса, сядет другой — какая от этого польза?
Сидней. Польза… Дорогой мой, быть полезным — прошу прощения за высокие слова — это значит хоть как-то выражать настроения народа, и все.
Дэвид (отмахиваясь, язвительно). Ну вот, пошел. (Качает головой.) Начитался Шоу.
Сидней. Хорошо, раз уж речь зашла о драме, о чем твоя пьеса, Дэвид?
Дэвид. Почитай — сам скажешь.
Сидней. Нет, ты скажи.
Дэвид. Не мне объяснять…
Сидней (за Дэвида), «…каждый найдет в ней то, что привнесет от себя». Так?
Дэвид (сообразуясь с ситуацией). Говоря попросту — так!
Сидней. Тогда скажи мне вот что. На каком основании ты считаешь себя художником, творцом, а зрителей всего лишь потребителями искусства — ведь им приходится создавать пьесу за тебя.
Дэвид. Я-то знаю, о чем она.
Сидней выжидающе смотрит на него.
(Раздраженно.) Я уже сказал: мои пьесы должны говорить сами за себя.
Сидней. Но кому? И что? Для кого они написаны и, главное, зачем они написаны?
Дэвид (поднимается: хозяин несносен). Тебе не правится, как я пишу, потому что я разрушаю стены ибсеновских клеток и нравоучения Шоу. Но это твоя беда, Сид, а не моя.
Мэвис (растерянная и словно зачарованная, она на протяжении всего спора отчаянно вертит головой, пытаясь вставить хоть слово). Ума не приложу, куда подевались из литературы нормальные люди с нормальными проблемами.
Сидней (перебивая Мэвис, Дэвиду, величественно). Не надо нападать на тех членов моей команды, которых ты считаешь уязвимыми. Потягайся с моими звездами, Дэвид. Или Еврипидовы маски и красноречивые шекспировские призраки тебе не под силу?