А в общем — здесь приятно и глазу, и душе. И некоторая неряшливость ничуть не мешает этому ощущению. Здесь можно отдохнуть лучше, чем в какой-нибудь ультрасовременной комнате, и здесь лучше думается. В глубине сцены, посредине — дверь в спальню. Справа от нее — дверь в ванную. На авансцене слева часть кухни, уходящей за сцену. И, главенствуя над всем, в глубине слева — большое, неправильной формы окно-фонарь с наклоном наружу, в котором скоро будет висеть Плакат в окне Сиднея Брустайна.
Время действия — наши дни. Разгар весны; предвечерний час.
При поднятии занавеса входят Сидней Брустайн и Элтон Скейлз; каждый несет под мышкой по две-три ресторанные проволочные сетки с бокалами. Ноша тяжелая, они тащили ее несколько кварталов Оба тяжело дышат и разговаривают прерывисто. Сиднею Брустайну лег под сорок; по манере одеваться его трудно отнести к какой-либо определенной категории людей — иными словами, он не похож на своих сотоварищей в плащах, свитерах и горчичного цвета вельвете, ставших почти обязательной формой послевоенного поколения интеллигенции Америки и Европы. Сидней не поддался этой моде: он носит белые рубашки — обычно почему-то с расстегнутыми манжетами, хотя и с незасученными рукавами, — разношенные мокасины и любые брюки, с любым попавшимся утром под руку пиджаком, и это не спортивный стиль — и то, и другое чаще всего от разных костюмов. Тут нет никакой нарочитости — ему просто все равно, что надеть. Он среднего роста, держится небрежно, походка вялая, если только он не возбужден. Глаза у него открыты шире, и в них гораздо больше детского, чем по общепринятому представлению положено интеллектуалам, окруженным ореолом романтики. Пожалуй, единственное, что в нем красиво, — это шапка густых и жестких вьющихся волос. Очков он не носит.
Элтон Скейлз — молодой человек лет двадцати семи, гибкий, смуглый, с коротко остриженными волосами. В отличие от своего друга он в свитере и горчичных вельветовых брюках, как примято в этой среде расстроены и незачем растравлять нам душу органной музыкой. Понял? (Ставит на землю свою ношу и шарит по карманам, ища ключ.)
Элтон прислоняется к перилам лестницы.
Элтон (угрюмо). Да понял, понял.
Сидней. Но тебя снедает сострадание, и тебе непременно хочется нам это доказать, верно? По принципу литературных дам: «В начале были нюни».
Поднимает проволочные сетки с бокалами, и оба входят в дом. Квартира Сиднея освещается. Сидней ставит свою ношу на пол в гостиной.
Элтон. Сэл при смерти. Говорят, он вряд ли выживет. (Ставит свои сетки с бокалами на те, что принес Сидней, устало бредет к дивану и падает на него.)
Сидней (выхватывая из кармана гранки статьи, о которой шла речь). А это что, его спасет? Это ему поможет? Слушай, старик, отныне, когда мы пишем, не будем притворяться, что мы безоговорочно любим человечество. Не преклоняйся, не млей, не благоговей перед тем, что ты считаешь… (смотрит в публику, чуть усмехаясь) человеческим духом. Не выставляй напоказ свои чувства. Читателям это не нужно — они прекрасно сознают, что не могут себе позволить сантиментов. Вот почему Харвею пришлось сбыть свою газету. И вот почему я сейчас — гордый ее владелец, издатель, редактор, ее путеводный огонь. (Широким жестом вручает Элтону гранки.) Ни во что не ввязываться, не брать никаких обязательств, высмеивать громкие слова. (Глаза его устремлены прямо на зрителей: он, чуть ли не облизываясь, жадно приглядывается, к нашей реакции.) А главное, не порываться исправлять что бы то ни было — дело, движение, клубы и антиклубы. Это единственный способ сострадания. (Закуривает; идет по комнате, внезапно останавливается перед бокалами с притворно похоронной миной: кажется, вот-вот перекрестится.) Итак, вот все, что осталось от «Серебряного кинжала»…
Элтон. Туда ему и дорога. Ну, какой, к черту, из тебя хозяин кабачка, старик?
Сидней. Был задуман вовсе не кабачок.
Элтон. Вот правильно. Не кабачок, и не кафе, и вообще неведомо что.
Сидней. Я думал, людям нужно что-то в этом роде. Место, где можно послушать хорошую народную музыку. Без дежурных потаскух. (Потирая лицо, недоуменно.) Я думал, публика найдется. Такие, как я, например. Должны же быть где-то такие, как я, верно?