Я старался самым добросовестным образом исполнить совет моей дамы и хотел глядеть на чардаш, не сводя глаз, но случайное обстоятельство привлекло мое внимание к другому.
Едва мы остановились, как кучер слегка полу оборотился к экипажу и сказал:
- Kaiser! {Император! - нем.}.
- Wo ist der Kaiser? {Где император? - нем.}.
Кучер вместо ответа повел оттопыренным мизинцем перчатки в левую сторону, к противоположному концу поляны, где при таком же перекрестке, как тот, с которого мы выехали, теперь виднелись две конские головы светло-буланой, золотистой масти.
Видны были только две эти прекрасные головы в наборных уздечках с бирюзовыми пукальками, а самый экипаж оставался на таком расстоянии, на каком сначала хотел удержать нас наш кучер.
"Это, - подумал я себе, - в самом деле очень деликатно, но зато он оттуда ничего хорошего не увидит, да и на себя не дает нам полюбоваться. А это досадно".
Только не нужно было досадовать: в эту самую минуту, глядя по направлению, где стояли лошади, я без всякого затруднения увидал высокого, немножко сутуловатого, но бравого мужчину, в синей австрийской куртке и в простом военном кепи.
Это и был его апостолическое величество, старший член дома Габсбургов, царствующий император Франц-Иосиф. Он был совершенно один и шел прямо к расположенным на лужайке столам, за которыми сидели венские сапожники. Император подошел и у первого стола сел на скамейку с краю, рядом с высоким работником в светло-серой блузе, а толстый кельнер в ту же самую секунду положил перед ним на стол черный войлочный кружочек и поставил на него мастерски вспененную кружку пива.
Франц-Иосиф взял кружку в руки, но не пил; пока длился танец, он все держал ее в руке, а когда чардаш был окончен, император молча протянул свою кружку к соседу. Тот сразу понял, что ему надо сделать: он чокнулся с государем и сейчас же, оборотясь к другому соседу, передачею чокнулся с ним. С этим враз, сколько здесь было людей, все встали, все чокнулись друг с другом и на всю поляну дохнуло общее, дружное "Hoch!". Это "hoch" здесь
Император осушил кружку за единый вздох, поклонился и ушел.
Буланые кони умчали его назад тою же дорогою, по которой, вслед за ним, уехали и мы. Но с нами теперь ехала значительная сила произведенного этим случаем впечатления, и вся она местилась главным образом в Анне Фетисовне. Девушка, к немалому нашему удивлению, плакала!.. Она сидела перед нами, закрыв глаза белым носовым платком, и прижимала его руками.
- Анна Фетисовна! что с вами? - отнеслась к ней с доброй и ласковой шуткой княгиня.
Та продолжала плакать.
- О чем вы плачете?
Анна Фетисовна открыла глаза и проговорила:
- Так, - ни о чем,
- Нет, в самом деле?
Девушка глубоко вздохнула и отвечала:
- Ихняя простота мне трогательна.
Княгиня подмигнула мне и, шутя, сказала:
- Toujours serville! C'est ainsi que l'on arrive aux cieux. {Всегда раболепна! Так заслуживают вечного блаженства - франц.}.
Но шутка как-то не бралась за сердце. Волнение Анны Фетисовны давало иной смысл этому пустому случаю.
Мы возвратились в отель и застали здесь еще одного гостя. Это был австрийский барон, который собирался в Россию и учился по-русски. Мы пили чай, а Анна Фетисовна нам прислуживала. Говорили о многом: о России, о петербургских знакомых, о курсе наших денег, о том, кто у нас всех лучше проворовался, и, наконец, о нашей сегодняшней встрече с Францем-Иосифом.
Весь разговор шел по-русски, так что Анна Фетисовна должна была все от слова до слова слышать.
Княгиня рассказывала мне не совсем "легальные" вещи из придворных буколик и политических рапсодий. Барон улыбался.
Всего этого я не имею нужды вспоминать, но одно считаю уместным заметить, что многие черты характера австрийского императора собеседница моя старалась мне истолковать в смысле искания популярности.
Этот трактат о популярности или, вернее сказать, о популярничанье, был развит с особою подробностию и с примерами, в числе коих опять выпрыгнула сегодняшняя кружка пива. И, - моя вина, если я ошибаюсь, - мне казалось, что это делалось гораздо менее для нас, чем для Анны Фетисовны, которая во все время то входила, то выходила, подавая что-нибудь нужное своей госпоже.
Это был какой-то женский каприз, который увлек мою соотечественницу до того, что она перешла от императора к народу или к народам, к австрийцам и к нам. Ей даже нравилось, как "венские сапожники" держали себя "с достоинством", и затем она быстро переносилась на родину, к нашим русским людям, к их пирам и забавам, к зелену-вину, и опять к слезам и к расстройству впечатлительной Анны Фетисовны.
Это уже говорилось по-французски, но барон все-таки только продолжал улыбаться.
- Мы еще спросим у моей почтенной Жанны ее мнения, - сказала княгиня и, когда девушка пришла за чашкою, хозяйка сказала:
- Анна Фетисовна, вам ведь сегодня очень понравился здешний король?
- Да-с, очень понравился, - скоро отвечала Анна Фетисовна.
Княгиня шепнула мне: "она злится", и продолжала вслух:
- А как вы думаете, если бы он приехал к нам в Москву, под качели?
Девушка молчала.
- Вы не хотите с нами говорить?
- Для чего же ему к нам, в Москву, приезжать?
- Ну, а если бы взял да и приехал? Как вы думаете: присел ли бы он к нашим мужичкам?
- Зачем же ему к нашим приседать, когда у него свои есть, - отвечала Анна Фетисовна и поспешно ушла с пустою чашкою в свою комнату.
- Она положительно злится, - сказала по-французски княгиня и добавила, что Анна Фетисовна пламенная патриотка и страдает страстию к обобщениям.
Барон все улыбался и скоро ушел. Я ушел часом позже.
Когда я простился, Анна Фетисовна, со свечою в руке, пошла проводить меня по незнакомым переходам отеля до лестницы и неожиданно сказала:
- И вы, сударь, согласны с тем, что нашей природы все люди без достоинства?
- Нет, - говорю, - не согласен.
- А зачем же вы ничего не сказали?
- Не хотел напрасно спорить.
- Ах, нет, сударь, это бы не напрасно... И еще при чужом бароне... Для чего всегда о своих так обидно! Будто нам что дурное, а не хорошее нравится.
Мне стало ее жалко, да перед нею и совестно.
Заграничное мое странствование продолжалось недолго. Осенью я уже был в Петербурге и однажды в одном из переходов гостиного двора неожиданно встречаю Анну Фетисовну с корзинкою гарусного вязанья. Поздоровались, и я ее спрашиваю о княгине, а Анна Фетисовна отвечает:
- Я о княгине, сударь, ничего не знаю - мы с нею расстались.
- Неужели там, за границею?
- Да, я одна вернулась.
Зная их долголетнюю свычку, почти, можно сказать, дружбу, я выразил непритворное удивление и спросил:
- Из-за чего же вы расстались?
- Вы эту причину знаете: при вас было...
- Неужели из-за австрийского императора?
Анна Фетисовна минуту промолчала, а потом вдруг отрезала:
- Что же мне вам сказывать: сами видели... Он очень вежливый и в том ему честь, а мне за княгиню больно стало - за их необразование.
- Да что же тут касалось образования княгини?
- А то, что он король, да умел как сделать, встал да сел со всеми заровно, а мы, как статуи, в коляске напоказ выпятились и сидели. Все нас и осмеяли.
- Я, - говорю, - не видал, чтобы там над нами смеялись.
- Нет-с, не там, а в гостинице - и швейцар, и все люди.
- Что же они вам говорили?
- Ничего не говорили, потому что я по-ихнему не понимаю, а я в глазах их видела, как они не уважают нашу необразованность.
- Ну-с, - и этого вам было довольно, чтобы расстаться с княгиней!
- Да... что же... чего удивительно, когда господь точно смесил нам языки, и мы не стали ни в чем понимать друг друга... Нельзя оставаться, когда во всех наших мыслях стало несогласно, я и отпросилась сюда. Не хочу больше служить: живу по своей серой природе.
В этой "природе" чувствовалось настоящее достоинство, с которым ей тяжка необразованность.
Княгиня недаром называла ее "пламенною патриоткою".