Я осталась в живых, а та, другая, умерла – кровь за кровь. Она встретила свой конец в гордом одиночестве, некому было защитить ее от опасности, уберечь от смерти, уготованной злым роком, собственным отчаянием, губительной оплошностью и низостью людских душ. Вот почему я отправилась в это одинокое путешествие, сменив царственный облик и оставив дома пышное убранство, и помчалась, как ветер, в Оксфорд под проливным дождем, смывавшим скорбные слезы, струившиеся по моим щекам.
Я прибыла вовремя, к началу похоронной церемонии. Плакальщицы и городские зеваки, рвавшиеся хоть мельком увидеть погребальное шествие, выстроились вдоль дороги с непокрытыми головами под сильным ливнем, прижав шапки к груди.
Я прикрыла глаза и представила рыдающую в приступе ярости Эми. Она стучала кулачками по тюфяку, устилавшему ложе, которое ей полагалось делить со своим мужем в собственном доме, а не спать одной, словно она была вечной гостьей безмерно дорогого друга или камердинером, всеми силами старающимся услужить своему благородному и могущественному господину, Роберту. А господин этот занимал должность королевского конюшего и – если верить слухам – был фаворитом королевы, из милости содержавшим нежеланную жену. Как же она, должно быть, ненавидела меня, негодуя на несправедливости этого мира: рак поселился в ее безукоризненной белоснежной груди, по капле высасывая из нее жизнь, лишая сил и воли, словно безобразная, раздувшаяся пиявка, которой суждено пить кровь несчастной до тех пор, пока будет биться ее сердце; ее муж всей душой любил другую, желавшую ей смерти и, возможно, даже пытавшуюся приблизить ее конец, чтобы поскорее заполучить Роберта в супруги, посулив ему в качестве приданого корону. И та женщина – английская королева – похитила, как думалось Эми, единственную ее любовь. У нее были все основания злиться, горевать, бояться… и ненавидеть меня.
Когда бальзамировщики вскрыли тело первой жены моего отца, гордой и неукротимой Екатерины Арагонской, то обнаружили, что сердце ее сжала в смертельных объятиях раковая опухоль. Кое-кто даже решил, что женщина, последние силы истратившая на письмо моему отцу со словами «клянусь, больше всего на свете очи мои жаждут увидеть тебя», умерла и в самом деле из-за разбитого сердца. Был ли подобный роковой недуг Эми живым свидетельством боли, жившей в ее груди все это время, бесспорным доказательством того, что сердцу ее было нанесено смертельное увечье, когда из него вырвали силой пронзившую его когда-то стрелу Купидона? Если бы дело и впрямь было в этом, если бы все слухи и пересуды о нас были правдивы, то это мы – мы с Робертом – были бы виновны в ее смерти. Бесчувственный и безразличный Роберт выдернул эту стрелу, обрекши жену на страдания и верную погибель, и одарил меня своей любовью. А я, эгоистичная и самодовольная женщина, опьяненная свободой и недавно обретенной властью распоряжаться собственной судьбой, поддалась не ведающей границ страсти и приняла чувства Роберта, словно подношение, жертву, возложенную к ногам алебастровой статуи какой-нибудь богини.
Черные перья, что украшали перекладины, водруженные на плечи мужчин, несших гроб, повисли и испачкались, побитые тяжелыми каплями дождя, и были похожи теперь на чернильные каракули на мокром листе. Они напоминали те залитые слезами письма, что Эми отсылала своему мужу. Двадцать восемь человек в длинных черных одеяниях с капюшонами – по одному на каждый год ее жизни – шли длинной извилистой дорогой в торжественной процессии по два, провожая Эми в последний путь. Я содрогнулась, вспомнив письмо, обнаруженное мною однажды на полу в комнате Роберта. Скомканное, оно лежало на каменной плите перед очагом. В порыве злости он швырнул его в камин, но промахнулся и даже не дал себе труда встать с места и подобрать листок, чтобы предать огню. Вместо этого оставил его лежать там, где кто угодно – слуга, королева или же шпион испанского посла – мог поднять его и прочесть те смазанные, полные боли строки, которые были написаны наспех на мокрой от слез бумаге. Она писала о встреченном на площади в Камноре призрачном монахе в серой рясе и капюшоне, скрывавшем его лицо – «лицо самой смерти!» – во тьме, недоступной человеческому глазу. «Знаю, в тот день мне явила свой лик Смерть, – настаивала Эми. – Она охотится за мной!»