Подул сильный ветер. Поезд все быстрее мчался на юг, извергая дым и искры. Сверкали зарницы.
— Очистить перрон! — орали фельдфебели. Военные патрули и полицейские с винтовками наизготовку двинулись на темную массу толпы.
Фон Фогельзинг, расставив ноги и положив правую руку на эфес сабли, наблюдал за происходящим.
Начался ливень, разразилась гроза.
Под проливным дождем раньковчане бежали в свои полуопустевшие дома; сельские жители укрылись в трактирах.
В толкотне и давке у дверей вокзала сбили с ног и потоптали лавочника Еждичка. Он лежал, никем не замечаемый в темноте, под лестницей у стены. Придя в себя, Еджичек захрипел и громко застонал, не в силах подняться на ноги.
Перед ним появились две фигуры, прятавшиеся под навесом. Еждичек сразу узнал их: это были Рохлина и Франтишек Рейгола.
— Помогите!
— Что с вами? — спросил Рейгола и приподнял Еждичка.
— Меня затоптали... Нарочно! — скрипя зубами от боли, ответил лавочник.
— А кто? — поинтересовался Рохлина.
— Ну, кто! «Соколы» и социалисты. Я донесу на них. На всех донесу.
— А кому? — спросил Рейгола и тихонько свистнул.
— Как кому? Государю императору!
— «Соколы» и социалисты уже ходят в военной форме и отправились умирать за государя императора. На кого же ты хочешь доносить, паскуда? — рассердился Рохлина.
Франтишек Рейгола опять насмешливо засвистел.
— Ах, ты ругаешь порядочного человека! — Еждичек замахал руками перед носом Рохлины. Он уже твердо стоял на ногах. — Голь перекатная!
— Мне нечего стыдиться, я занимаюсь честным ремеслом, как и мой отец. А чему ты выучился от своего отца? Доносить?
— Иди доить своих дохлых коз, сволочь!
— Сейчас война, и у меня нет никаких коз, — ледяным тоном сказал Рохлина. — А если ты на кого донесешь, я тебя подою — пущу кровь, так и знай, запросто, ведь сейчас война.
Вблизи послышались шаги, видимо, военного или полицейского патруля. Рохлина с Рейголой поспешно скрылись в дождливой ночи.
Еще раз послышался дерзкий хохот Рейголы.
Потом оглушительно ударил гром, и яркая молния озарила безлюдную площадь перед вокзалом.
Вместе с Роудным к нему домой прибежали Розенгейм и Петр с Евой. На вокзале все они держались вместе.
Роудный устал от быстрой ходьбы. Обессиленный, он оцепенело сидел на койке, глаза у него ввалились, он заметно постарел за эти сумасшедшие дни. Ему было только тридцать пять лет, а выглядел он сейчас на все сорок пять.
Еще утром все они прочли в газетах о боях под Белградом.
— Это страшно, — сказал Роудный. — Все мы против Габсбургов и против войны, и все же воюем, стреляем, убиваем людей, которые не причинили нам никакого зла. Мы враги войны, мы отлично знаем, что это война против нас всех, против чешского народа, против социализма, и все же стреляем, послушно убиваем людей, как нам велят!
— Война — величайшее варварство! — возмущенно воскликнул Густав.
— Ах, если бы мы могли крикнуть на весь мир: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь против своих подлинных врагов — капиталистов и империалистов! Оружие у вас в руках!» — сказал Петр.
Ева смотрела на него с восхищением.
— За нас, мужчин, этот призыв бросила Орличкова, — сказал Роудный. — Скромная женщина, не знаменитый политик.
— А мужчины повиновались приказу, все до единого сели в поезд и уехали, — вставила Ева. — Женщины никогда не поступили бы так! Они никогда не покинули бы своих семей!
Роудный удивленно поглядел на нее и стиснул кулаки.
— Да, вы правы, барышня, — воскликнул он. — Габсбурги превратили нас, чехов, потомков гуситов, в покорную скотину. Но я верю, что это страшное испытание заставит чехов опомниться, они поймут, что надо делать, хотя политические вожди и не подсказали им этого.
Друзьям не хотелось больше разговаривать, все трое были взволнованы и подавлены, избегали глядеть в глаза друг другу и в унынии сидели на койке.
Гроза не прекращалась, молния сверкала, дождь стучал в оконце мастерской.
— Затоплю-ка я печку и вскипячу чай, — спохватился Роудный.
— Дождь уже кончается, мы сейчас пойдем, — хрипло сказал Густав.
Все встали.
В этот момент звякнул звонок, вошли Трезал и старый Грдличка, промокшие до нитки.
— Простите, товарищ, — извинился Трезал, — что мы так поздно и, может быть, некстати.
— Видим — свет, ну, думаем, не спишь, — оправдывался Грдличка. На нем было пальто, измазанное красками, а на Трезале старенький плащ, которым он когда-то, еще живя по соседству с пекарней Хлума, завешивал окно, чтобы не дуло и не заглядывали ребятишки с улицы.
— Раздевайтесь, сейчас просушим, я как раз собирался затопить, — предложил Роудный.