– Коршун, коршун, колесом, твои дети за лесо́м, тебя кричат, поесть хотят…
Марья Григорьевна ей вторит:
– Коршун, коршун, жопу сморшил…
Проходит Ваня мимо, здоровается.
Лидка молчит. Марья Григорьевна отвечает:
– Здорово, здорово, ты – бык, а я – корова.
Лидка, отпихивая Полкана, язык Ване, свернув в трубочку, показывает. Смахнула тут же им сметану из-под носа.
– Задницу прижми, веретено, сиди не вошкайся, снуёшь тут, как опарыш! – приказывает ей бабушка Марья. – А то вся от темечка до подошв одной сплошной коростой станешь. Никто и замуж не возьмёт!
– Ну и не надо! – кричит Лидка. – Не хочу я ни в какой твой замуж! Сахаю хочу! Или пьяника! Дай!
– Ну и девчончишка-жопчончишка!.. Всё ей чё-то надо, всё ей чё-то дай… Жаних-то вон посмотрит на тебя, таку противную крикунью, и откажется от тебя! Скажет, зачем така она нужна мне, большерота? Лучше найду другую где-нибудь, потише, посмирне да поумне.
– Пусть ищет! Мне-то чё?! Пусть азобыщется до смейти.
Что с дурочки взять, не отвечать же ей тем же, язык ей не показывать, хватит с неё и Полкана, ещё и рожи вон в сметане. Ненормальная.
Приезжие они, с Малой Белой, из-за Кеми. Малобельские. Чудные.
Идёт Ваня дальше. Забыл про Лидку.
Старики, в обычных, вылинявших от долгой носки «парах», и старухи, в нарядных одеждах и цветастых платках, сидят около дома Чеславлевых. Беседуют степенно. Комары ещё не полетели – без дымокура. Красота.
Чуть поодаль, на лиственничном бревне, сидит дедушка Серафим Патюков. Глядит далеко-далеко. За Кемь, за Камень. На восток. В сторону белого, едва различимого на бледно-голубом небе полумесяца.
Говорит дедушка Серафим:
– Там, на обратной стороне луны, сроки тайные написаны. Придёт время, луна повернётся другим боком, много страшного узнаете, если живы ишшо будете, все не сгорите… То, что написано, всё, сердешные мои, свершится. Это вам не аблигация, ничем не обеспеченная. Достоверно.
Тик нервный у него, у дедушки Серафима, – левой щекой непрестанно дёргает, будто комара сгоняет со щеки, и глаз его левый постоянно мигает, будто кому-то знаки подаёт, сигналит, единственный, другой, рассказывают, суком в лесу, верхом на коне с заимки ехал, ему выхлестнуло – вытек.
На японской, «ишшо при Миколае Олександровиче, ампираторе-отце», под взрыв «бонбы» будто попал, «яво маленько тряхануло и контузило». Так на него старухи наговаривают. После этого он вроде – перед собой «плохонько», а вдаль – видеть стал «неограниченно», «через ельник, через горы, и рассуждать смешно маленько начал, ну а как тронутый-то, и чего с него возьмёшь?».
Смотрят на него старики и старухи, как сквозь прозрачного, и не слушают его, между собой о чём-то, пустом и привычном, речь ведут. А деду Серафиму до их внимания нет никакого вроде дела – продолжает:
– Наш бог – бог нашей вселенной. В каждой вселенной свой бог. Когда они между собой по-родственному вздорят, искры во все края летят – метеориты. Вздорят-то – ладно, такое и с людьми бывает, мир не рушится от этого, как бы у них до драки дело не дошло, то – катастрофа… Так и обешшано – случится. Не предупредишь, с нашей-то немощью, не остановишь.
Из ограды Чеславлевых вышел Вовка, Рыжий, пошли вместе дальше.
– Городят чё попало, – говорит про стариков Рыжий. – Повыживали из ума.
– Но, – соглашается с ним Ваня.
Из своей ограды, проскрипев воротами, на другой стороне улицы появился Олег Истомин. Истома. Чёрный. Потому что смуглый. Особенно летом, зимой «светлет маленечко». И Цыган – тоже он. Хоть и русский.
Втроём уже идут к клубу. Разговор ведут. Злободневный. Вовка у «тятеньки» махорки «слямзил» из кисета – потом покурят где-нибудь в укромном месте, «удоволятся с утеху». В прошлый раз курили «Север» – целую пачку Олег у отца утащил, – так всех троих вырвало. Махорка лучше.
По пути на отпечатки сапог своих, оставленных на сыром, оглядываются, сравнивают – у кого они «красивше» и чётче. Красивые-то у всех, но чётче у Рыжего. Новее у него сапоги, почти не ношены. «Сгорят скоро, хошь не покупай, – говорит бабушка Рыжего Марфа Измайловна. – Как на курсанте. Не напокупашься. В походах всё, шельмец, в круглосутошных рейдах, и отдыху не знат, будто служивый. Скорей бы уж теплынь наступила – босым будет, как паршивая овечка, скакать по просторам, пятки яво не знают сносу, как копыты чёртовы, будь он неладен, язычишко осрамила, с мнучонком этим, и греха не оберёшься».