Детство давно прошло, а юность – только что закончилась.
И что настало?..
Век железный?
Да. Я пережил век золотой, я пережил, выходит, и серебряный.
Долго, не двигаясь, стоял – словно вкопали. И не во весь рост, а по шею. Не подавленный – опустошённый. Глядя в окно. Но не на Таню. Как ни во что. И никуда.
Осознаю вдруг (кто-то шлёпнул?):
Отпустило.
Осознаю душой, а телом – ощущаю. Всем естеством своим, своею сущностью.
И сердце – из живого сделалось нейлоновым – его я слышать перестал. Так затаилось. Или обмерло.
Что, это всё?! И выпал камень преткновения?! Мерка моя, как эталон, утратилась, неверной сделалась и непригодной?
Так неожиданно, внезапно.
Бывает разве?
Отстранился взглядом от окна, от ничего ли, ошеломляюще для себя равнодушно. Пошёл, куда-то глядя и не оборачиваясь. Как на дурное. Прочь, прочь, прочь. Как от дурного же.
Но это разве правда? Нет. Не от дурного же…
А от чего?..
Что заполняло меня доверху. И выше. Теперь – как полый глобус, я: ударь по мне, и отзовётся внутри гулко.
Выбрался из ограды.
Прошёл мимо палисадника – не рая. Хотя и кедр, пусть не ливанский, и месяц ясный в его кроне. И тихо, тихо.
Бреду. Гравий ритмично скрежещет под подошвами ботинок. Слышу. Но слышу так, как будто кто-то сообщает мне: «Это, Олег, не где-то… Под ногами».
Сверкает иней. Холода не чувствую.
И кто-то в голове моей поёт:
Пропел этот кто-то и выпал из моей головы – опять опустела.
Бреду.
Заметил издали ещё:
КамАЗ стоит, кабина светится, но фары выключены.
Андрюха спит, откинувшись к одной дверце, Маузер – к другой.
Вскочил на подножку. Дверцу открыл и закричал:
– Эй, сони, живо просыпайтесь!
– Ох, напугал! – взревел Андрюха. – Думал, медведь!.. Я из машины чуть не выскочил!
– Ничего, – говорю. – Штаны в Бобровке постираешь.
– Чё, уже утро? – спрашивает Маузер.
– Утро, – говорю.
– А чё темно так?
– Такое утро, значит. Раннее.
– Пасмурно, что ли?
– Хмуро-хмуро.
– А звёзды?
– Звёзды.
– Выпьешь?! – спрашивает Андрюха. – Тебе оставили… тут с полстакана. В бардачке…
– Нет, – говорю, – не буду.
Вопросов мне не задают. Я ничего не говорю им.
Развернулись. Поехали в Ялань.
Живыми добрались.
Пожелав друзьям спокойного сна, вышел у клуба. В клубе уже никого, музыки, пения и топота оттуда не доносится. Внутри света нет. Только над крыльцом, над входом горит лампочка-пузырёк – чтобы всегда читалось, днём и ночью, то, что ниже, на плакате белым по красному гласит: «Доверие партии подтвердим делами!»
Дверь на замок закрыта – видно.
В наше бы время, думаю… И что бы в наше время? Ну, разве что-то изменилось? Да, изменилось что-то. И значительно.
Всё, сказано, течёт, всё изменяется. И тут вот… Спать люди больше, что ли, стали.
КамАЗ покатил в Линьковский край, я – тихим шагом – в Луговой подался.
К дому приблизился.
Встал под берёзой. Будто обмер. Она тянулась вверх все эти годы, и я тянулся, глядя на неё. Теперь такие мы – я и берёза – взрослые. Лист на ветвях не шевельнётся. Но кто-то непоседливый в её редеющей уже и пожелтевшей кроне копошится. Жуки, возможно, мелкие, а то и птички, населяют землю и такие – чуть больше жужелиц. Или бронзовок. Но не колибри.
Вспомнил:
Есть у меня в Ленинграде один знакомый – всепланетных жуков коллекционирует. Даже герб Российской империи из них составил. Не Илья.
Отвлёкся от берёзы.
Буска. Дремал возле ворот, поднялся, хвостом виляя, подтрусил ко мне. Заискивает – ластится. За влажный – от росы, тумана ли – загривок потрепал его. Хвост даже опустил – от благодарности.
– Стареешь, парень, – говорю.
Куда деваться, мол, старею, согласился «парень».
– И я вот тоже.
«О, время, время», – обречённо отметили оба.
Буска – старик, по меркам-то собачьим, тринадцать лет… А я?
Старость не радость, мама говорит.
Посмотрел на месяц. Подрос тот. Рога у него затупились. В луну на днях превратится, «неполную» сначала, пол будто сменит, с мужского на женский. К закату направился, от солнца убегая. На Ялань, им, месяцем, слабо, но трогательно освещённую, полюбовался. Не налюбуешься. Как перед смертью.
На Балахнинской горе кто-то небольшой костёр развёл. Влюблённые. А то и – испекли в костре картошку на закуску – выпивают.
Ох уж.
Часто завидуешь светло – кому-то… тому, кто там, где хорошо… потому что нас там нет.
Но не пойдёшь же – будешь там нежданным, нежеланым – всего скорее.