Казалось, сэр Джеймс и дальше продолжит в том же ключе, но после секундного колебания он прошел к столу и занял свое обычное место.
Отныне он вовсе не предпринимал попыток написать письмо, и, поскольку на протяжении нескольких недель никаких необычных инцидентов не происходило, снова снял повязку.
Но однажды вечером случилось нечто странное. Его навестил новый и блестящий местный священник, преподобный Дуглас Макэндрю, приглашенный для обсуждения возможной установки в храме более экономичной системы центрального отопления. Когда гость ушел, сэр Джеймс взял лист бумаги, на котором во время разговора оставлял краткие записи. Увиденное поразило его. Напротив каждого пункта в списке стоял непристойный, а иногда даже богохульный комментарий, написанный словно чужой рукой — грубой, бесстыдной, неуклюжей и инфантильной. К примеру, напротив рубрики «Предложения Макэндрю» значилось такое примечание: «К черту Макэндрю, лицемерного клирика».
Отойдя от первого шока и успешно удержавшись от того, чтобы признать, что комментарии его даже позабавили, он на какое-то время предался унынию. Неужели этот чертенок, этот дьявол, обосновавшийся внутри него, будет теперь преследовать его вечно? Чего он от него хочет, этот сатанинский дух? Сэр Джеймс припомнил и обдумал его различные поступки. Если бы та сила, что заселилась в него, проявляла беспокойство исключительно по поводу письма, ее вполне можно было бы рассматривать как некого ангела-хранителя, защищающего его от разрушения карьеры через сущее донкихотство. Но нет! Существо — или что там еще — было определенно порождением зла, вульгарно сексуальным и получающим удовольствие от жестокости.
Через некоторое время его осенило. Раз уж чертенок выражает себя через письмо, он мог бы предоставить ему возможность высказаться более полно, — вдруг удастся понять, чего тот добивается? Тогда, возможно, с ним совладать удастся или же (эта мысль была тут же неумолимо отброшена) от него откупиться.
С чувством глубокой вины — он крайне неодобрительно относился к каким бы то ни было занятиям оккультизмом — сэр Джеймс потянулся за новым листком, взял карандаш и занес руку над девственно-чистой поверхностью бумаги. Какое-то время рука оставалась неподвижной, но вскоре неуверенно задвигалась, и через пару мгновений ручка устремилась вперед в потоке слов. Почерк снова выходил неаккуратным, растянутым и неестественным, однако же то был его собственный почерк — точнее, искаженная и незрелая версия оного.
Шокированный, но очарованный, он прочел странную околесицу. По большей части то были богохульства и ругательства, но мало-помалу вздор становился все более и более вразумительным, раскрывая грубую и злобную личность, глубоко несчастную вследствие крушения ее безумных замыслов и тщетности извращенных идеалов. Письмоводитель полагал себя настоящим сэром Джеймсом, почему-то лишенным свободы и почти беспомощным. Самый внятный пассаж выглядел так:
«И что это на меня нашло? Почему я чувствую себя обязанным писать это проклятое дурацкое письмо? Эти молодые коммуняки должны получить то, чего заслуживают. И вообще это не мое дело, а будь моим, я бы наказал их кнутом, а то, если бы достало смелости, и вовсе бы вздернул. Рабочие должны знать свое место.
Однако ж это все, что я могу сделать, чтобы этим письмом не выставить себя полным глупцом и не бросить на ветер все создававшееся годами, власть и положение в городе. Все дело в сентиментальности, отравляющей с детства, пропитывающей душу и расслабляющей нервы. И чему они только поклоняются в этой Часовне! А я, придурок, им еще и помогаю, Их мерзкая рабская религия пробралась в мою кровь. К черту ее! Я знаю, что родился господином, а не рабом. И однако же я — раб рабов. Телом и душой я — в цепях, свободна лишь моя правая рука. Да будь она проклята, их отравляющая нравственность! У меня есть своя собственная, воля господина, живущего во мне. Но я позволил этим рабским умам обвести меня вокруг пальца. Их ханжество не сковывает меня боле. Я сильный человек, рожденный вести за собой сильных людей и использовать рабов так, как мне это вздумается. Они будут обливаться потом и страдать ради меня, меня, властителя дум. Бог есть не любовь, но сила; он не великодушный, но жестокий. Рабы будут работать у меня до тех пор, пока не упадут замертво, работать во славу жестокого Бога. Он сильный и кровожадный, и страдания рабов есть дыхание его жизни. Рабов и женщин. Почему я всегда сторонился женщин чувствуя тошнотворную ответственность перед ними? Милдред! Она желает обладать мною, но я хочу обладать ею, и, клянусь Богом, заполучу ее — и не на ее условиях. Заполучу для неистовой любви и сладкой пытки. А когда она будет сломлена, заполучу и других. К чему эти угрызения совести, эта пристыженность? Я буду жить так, как мне велит моя дерзкая мужественность. Я буду жить вечно. Найду способ. Я знаю, что я — правая рука Бога. Бог и я есть единое целое. И когда я пробужусь окончательно, я, конечно, снова стану Богом, таким, каким был до того, как меня схватили рабы. Потом я разделаюсь с ними, как с мухами, и буду смеяться».