щей пыткой для среднестатистического уха. Мне, в этом моем измененном состоянии, она давала ощущение насыщенности, цельности и живости, которых так недостает обычной музыке. Более того, эта странная музыка имела и другой источник изобилия. Она поднималась и опускалась над вереницами октав, уходя за пределы нормального слуха. И однако же я ее слышал.
Чем больше я слушал, тем больше — к собственному удивлению — привыкал к этому новому жаргону. Я обнаружил, что легко различаю все виды последовательных музыкальных форм в этом мире звука. На неясном, экзотичном фоне более или менее постоянных аккордов и вибрирующей «листвы», если можно так выразиться, играли рельефные и непрерывно меняющиеся звуковые фигуры. Каждая представляла собой устойчивый, хотя и колеблющийся в особенностях жестикуляции и то усиливающий, то понижающий свое звучание музыкальный предмет.
Вдруг я сделал открытие, которое в любой другой момент счел бы невероятным, но которое тогда, однако же, показалось мне вполне обычным и само собой разумеющимся. Я понял, что все эти звуковые фигуры вполне себе живые, даже наделенные разумом. В обычном мире все живое воспринимается в виде изменяющихся комбинаций видимых и осязаемых характерных признаков. В этом же безумном мире, который казался мне вполне обыденным, комбинации не цвета и формы, но звука образовывали реальные живые тела. Когда до меня дошло, что я попал в страну «плановой музыки», то на какое-то мгновение я испытал омерзение. То был мир, нарушавший незыблемые каноны музыкального
искусства! Но потом я напомнил себе, что музыка не просто рассказывает, но фактически «проживает» свою историю. По сути, это было не искусство, но жизнь, так что я дал волю моему любопытству.
Наблюдая за этими, забавлявшимися таким образом передо мной созданиями, я обнаружил (скорее даже — снова заметил), что, хотя этот мир и не имел настоящего пространства, такого, которое мы воспринимаем посредством зрения и осязания, чем-то вроде пространства он все же располагал, так как в некотором смысле эти живые штуковины двигались относительно меня и относительно друг дружки. Судя по всему, «пространство» этого мира состояло всего из двух измерений, обладавших совершенно разными свойствами. Одним из них было очевидное измерение тональности, или модуляции, на едва уловимой «клавиатуре» этого мира. Другое воспринималось лишь косвенно. Оно соответствовало слышимой близости или отдаленности одного и того же инструмента в обычном мире. Точно так же, как мы видим вещи близко или далеко благодаря цвету и перспективе, и в этом странном мире определенные характеристики тембра, гармоники, обертонов передавали ощущение «близости», а другие — ощущение «дальности». Специфическая крикливость, зачастую вкупе со звонкостью звука, означала «близкий»; неизменная ровность, или призрачность тембра, как правило, в сочетании с тусклостью, означала «далекий». Объект, отступавший в это «горизонтальное» (как я его назвал) измерение, постепенно терял свой насыщенный тембр, а также детальность и четкость. В то же время он становился все менее и менее слышимым, а в итоге сделался и вовсе неразличимым на слух.
Следует добавить, что каждый звуковой объект также обладал собственным характерным тембром, почти как если бы каждая вещь в этом мире представляла собой тему, исполняемую одним и тем же инструментом. Но вскоре я обнаружил, что в случае живых штуковин тембр-диапазон каждой из них крайне широк, так как эмоциональные изменения могут сопровождаться далее более значительными изменениями тембра, чем те, которые различают наши инструменты.
В противоположность неоднородному, но практически неизменному фону или ландшафту, эти живые штуковины находились в постоянном движении. Всегда сохраняя свою индивидуальность, свою базовую идентичность тоновой комбинации, они могли отдаляться или приближаться в «горизонтальном» измерении, перемещаясь вверх и вниз по всей звуковой шкале. Кроме того, они находили удовольствие в непрестанной волнообразной игре музыкальной жестикуляции. Очень часто одно из этих созданий, путешествуя вверх-вниз по шкале, сталкивалось с другим. Тогда либо оба они взаимопроникали и скрещивались между собой, словно поперечные волны в море, либо происходила взаимная корректировка формы, позволявшая им протиснуться один мимо другого без «столкновения». И столкновение в этом мире во многом походило на диссонанс в нашей музыке. Иногда, во избежание столкновения, созданию достаточно было немного изменить свою звуковую форму, но порой ему приходилось отскакивать, так сказать, в другое измерение, которое я назвал «горизонтальным». За счет этого он на какое-то время становился неслышимым.