Шахская дочь прикусила губу; она поняла этот урок. Призвав придворного зодчего, велела воздвигнуть гранитный столб в честь матерей мира и чтобы все отдавали им почести…
Мать заснула после первых петухов. Озабоченность и тревога словно оставили ее. А я размышлял над сказкой. Могло ли подобное случиться в жизни? Конечно, матери без громких слов жертвуют всем, иногда даже жизнью, для своих детей. Сила человека — от его матери. Без матери нет дома, нет деревни, нет племени. И родины нет без матери. Как ни горько терять возлюбленную, ее заменит другая девушка. Оставит тебя твой сын — сможешь заботиться о чужом, им наполнить пустоту сердца. Расстанешься с одним другом — подружишься с другим. Только мать некем заменить.
Мое горе еще не так безмерно — ведь мать остается со мною. А Халлы? Нет ее и никогда больше не будет. Не будет красных роз, которые она мне дарила. И первых фиалок для нее не будет тоже. Иссякнет наш прозрачный родник, обмелеет бурный Дашгынчай — вон уже и камушки белеют на дне… А холм Каракопек? Неужто исчезнет и он? Если я не могу с его вершины видеть Халлы, лучше и ему сровняться с землею.
В глазах моих, усталых от бессонницы, прыгали искры. Словно какое-то ночное насекомое влетело в дом и посреди тьмы мерцало крылышками. В самом деле, что-то блестит! Я протянул руку. Перстенек Халлы. Что ж, отдам его матери. Пусть не сетует, что к свадьбе соседа, благодетеля не смогла приготовить достойного подарка. Она сама и наденет его на палец новобрачной. В знак уважения и с добрыми пожеланиями.
15
Дядя Селим поднял меня на рассвете. Я вскочил как встрепанный. Голова гудела.
Последний осенний месяц был уже на исходе. В синеватом тумане проступал Эргюнеш. Величественная гора походила сейчас на витязя, повергшего ниц своего противника и в безмолвном торжестве вскинувшего кулак. По склонам, как тигровая шкура, пестрели полосы увядающей растительности. А над вершиной белели крохотные доверчивые облачка, будто только что вылупившиеся из скорлупы птенцы.
Дядя Селим с темными кругами вокруг запавших глаз, в небрежно накинутом на плечи черном пальто тоже показался мне вдруг птицей, старым, недужным вороном, который зловеще скользит над самой землей, не имея сил взлететь в небо.
— Доброе утро, Замин, — проговорил он осевшим голосом. — Плохо спал? Я тоже. Впрочем, неважно. Скажи лучше, как нам быть? У тебя ведь работа? А если пропустить день? Причина уважительная как думаешь? Или нельзя? Тогда просто зарез…
Угрюмо кивнув дяде Селиму, заранее соглашаясь со всем, что он скажет, я отправился в город. Мой грузовик обгонял пасущийся по берегу Дашгынчая табун, как вдруг я заметил нахохлившуюся фигуру. В ней тоже было нечто птичье, будто голодный орел-ягнятник свесил унылые крылья. Когда грузовик натужно загудел, беря подъем, согбенная фигура распрямилась. Конечно, Табунщик. Я не мог не узнать его. Стеганая телогрейка крепко перепоясана ремнем, до самых колен натянуты красные джурабы. И впрямь орел-ягнятник, только что оторвавшийся от жертвы и выпачканный ее кровью! Лицо скрывалось под лохматой папахой.
Я остановил машину и пошел ему навстречу. Он ждал меня. Губы плотно сжаты, подбородок оперся на палку. Плеть, которая некогда так яростно свистела над моей головой, теперь неподвижно распласталась по земле.
Мне стало жаль беднягу Фараджа, который до четвертого класса сидел за соседней партой. То были скудные времена; случалось, что тетради и карандаши учитель покупал на собственные деньги. Фарадж не блистал способностями. Стоя возле доски, он левым носком чарыка наступал себе на правую ногу и не обращал ни на кого внимания. Если учитель одергивал его, он от смущения засовывал в рот кончик воротника застиранной рубахи и становился похож на беспомощного безобидного теленка.