Выбрать главу

Снова мирный вечер, будто я перенесся в далекое детство. Он начинается по обычаю с мычания стада, возвращающегося с пастбища. Затем сгустившийся мрак пронизывает искры из разожженных очагов, а тишину нарушает редкий лай сторожевых псов.

Наш дом так плотно набили соседи, что я потерял счет гостям. То и дело раздавалось:

— Совсем возвратился?

— Нет, почему оставляешь надолго Зохру?

— Не молоденькая твоя мать, послушай нас, дорогой! — Если в городе у тебя молодуха, решай, либо там оставаться, либо сюда переехать.

— А наши чем хуже? Прежде губы, а потом уж зубы!

В каждом упреке был скрытый намек, не всегда мне понятный. Я оглядывался с надеждой, но учительница Мензер не пришла.

Правда, когда я посадил ее в кабину, она не обмолвилась ни словом, что собирается заглянуть к нам вечером. Едва спустились с Каракопека, она велела притормозить у моста.

— Загляну на стройку. Проверю, кончили ребята разгружать камень или нет?

Я не решился возразить, подавив настойчивое желание завести разговор начистоту. Мы говорили о чем угодно, только не о самом главном для нас. Надо было что-то решать, неопределенность, недоговоренность измучили меня. Следовало спросить в упор: согласна она переехать ко мне в Баку? Если да, тогда наша жизнь началась бы сначала. Мы не стали бы справлять шумной свадьбы: когда вдова вновь выходит замуж, у нас это не принято. Будь она многодетной матерью или проживи с мужем всего один день — это не меняет дела. Два-три родственника проведут ее в потемках к новому избраннику без всякой торжественности. На этом свадебный обряд можно считать законченным.

Если я просто посажу Халлы в кабину и увезу, никто тоже не удивится.

Мне хотелось верить, что за время нашей последней разлуки она все обдумала хорошенько. Живые давно возвратились с полей войны. Те, кого нет, мертвы. Даже матери собственными руками развязывают заветные мешки с сыновней одеждой и оделяют ею родичей. Если матери перестают ждать, то должны ли их невестки, «чужие дочери», быть упорными в своей печали?

Пиджак дяди Селима не покидал моих мыслей. Как пришло в голову молодой женщине, такой гордой, такой независимой, как Халлы, донашивать одежду погибшего? Нет ли в этом воли бабушки Гюльгяз? Молчаливого признания, что ее сын мертв? Ведь у старухи не осталось ни внуков, ни племянников, а раздать чужим сыновние вещи рука не поднимается. Пусть носит невестка — и Мензер не в силах была ей отказать…

Но если так, то у Гюльгяз нет больше причин относиться ко мне с неприязнью. Когда к Мензер придут сваты с соблюдением всех обычаев, какие-нибудь пожилые дальние родственники, она не станет возражать против нового замужества невестки. А мы ее, разумеется, не оставим. Будем аккуратно посылать часть своей зарплаты…

Гости понемногу расходились. Садаф с таинственным видом поманила меня из комнаты.

— Нене во дворе. Хочет тебе что-то сказать.

Во дворе, за полосой света, падающего из окон, было так темно, что я не сразу разглядел фигуру матери под тутовым деревом. Она стояла, завернувшись в шерстяную толстую шаль, словно собралась в путь.

— Зайдем, сынок, к соседке. Навестим Мензер-муэллиме.

У меня промелькнула мысль, что наш приход станет возобновлением добрых отношения с Гюльгяз-арвад. Время смиряет даже кровных врагов, а ведь я ничего плохого ей не сделал.

— Дочка, принеси тот сверток, — сказала мать. — Да скажи тем, кто еще остался, что твой гага скоро воротится.

— Неудобно идти в дом с пустыми руками, — неуверенно проронил я.

— Ты проездом, кто от тебя ждет подарков? Да мы отнесем твои гостинцы: пачку чая, конфеты.

От легкого покачивания электрического фонарика, который Садаф повесила на ветку, заколебались тени листьев, и почудилось, будто все вокруг пришло в движение…

Чем ближе подходили мы к дому дяди Селима, тем неохотнее двигались мои ноги. Я почувствовал сильную тяжесть за долгий день, веки отяжелели, руки стали вялыми.

Чтобы предупредить наш приход, мать громко сказала у порога:

— Не отставай, сынок, входи.

Дверь распахнулась, и целый поток света хлынул в темноту двора. На секунду дверной проем заслонила фигура Мензер. Она шагнула навстречу, обняла мою мать, и так, обнявшись, они вступили в комнату.

Жилище дяди Селима… Вновь я увидел старинный граммофон с изображенной на его ящике длинноволосой красавицей… В рамке висел портрет самого хозяина. Я молча посмотрел на него. Это было раскрашенное и увеличенное изображение с какого-то плохонького давнего снимка. Фотограф в порыве вдохновения пририсовал дяде Селиму яркий галстук, которого тот никогда не носил. Лишь глаза на портрете оставались почти живыми и очень похожими. Проницательные, темные, с широкими зрачками, они внимательно глядели на меня со стены. Он и при жизни смотрел на человека прямо, спокойно и доброжелательно, слегка запрокинув лицо, выставив вперед раздвоенный подбородок. Казалось, он вот-вот шевельнет губами, скажет ровным благожелательным голосом: «Садись, Замин. Я тебя слушаю…»