Джура шёл легко, ровным степенным шагом, нисколько не замедляя его на подъеме. Он легко вскидывал свое хрупкое тело, переносил его вперед, плотно ставил ногу в изодранных кедах.
А Берестов задыхался. Он смотрел на мелькающие перед ним старенькие, совсем потерявшие свой вид и цвет резиновые кеды, которые привез он Джуре прошлой осенью, и ругал себя последними словами, что не догадался привезти мальчишке новую обувь и еще что-нибудь из одежды. Собственно, не то чтобы не догадался, он всегда привозил что-нибудь Джуре и Курбану, просто уехал он на этот раз неожиданно для всех и для самого себя, потому что правы, кажется, Все-таки врачи, черт бы их побрал…
— Постой, Джура! Передохну немного…
Он прислонился к угловатому, торчащему из земли камню, постоял немного, присел на выступ. Подступала тошнота, противно ослабли ноги, единственная мысль: «Не упасть!»
И сквозь туман, застилающий глаза, почему-то упрямо всплывали какие-то туфли, не кеды, а именно туфли, какие-то новые темно-коричневые мужские туфли, с металлическими застежками сбоку… Он никак не мог понять, откуда он знает эти туфли, где он их видел совсем недавно…
…Алиса шумно вошла в комнату, как-то слишком торопливо и радостно улыбаясь.
— Посмотри, Саша, какие чудесные!
Она держала в руках эти туфли, поворачивала их и так и эдак против света, и они отсвечивали своей темной коричневой кожей, золотистыми пряжками, желтой подошвой.
— Виталию как раз по ноге, — сказала она, любуясь туфлями. — Он давно мечтал о таких.
— Ничего, — сказал он, глядя с неприязнью на туфли. Они раздражали его своим лоснящимся самодовольством. Он лежал после приступа, и все его раздражало.
— Ты купила?
— Да нет еще, — она как-то замялась. — Тут женщина принесла. Просит дорого — пятьдесят рублей, а у нас всех денег тридцать пять…
— Что ж я могу сделать… — он не смотрел на нее, глядел в окно, туда, где за дальними облаками угадывались горы.
— Жаль, — вздохнула она. — Оки так ему нравятся…
Она еще раз полюбовалась туфлями и вышла, тихо притворив дверь.
А он повернулся к стене и стал смотреть в угол, где стояла под чехлом его последняя, еще не принятая работа — «Водопад», любимое и, пожалуй, самое трудное детище…
— …Дядя Саша, Вам плохо? — услышал он голос Джуры, долетавший откуда-то издалека и звучавший приглушенно, словно пробивался сквозь густые заросли.
Он сделал над собой усилие, оттеснил пелену, застилавшую глаза, и увидел: Джура стоит рядом, дергает его за рукав, смотрит на него испуганно и жалостно. Лицо мальчика как-то странно искривилось. Берестов провел пальцами по стриженой голове и постарался улыбнуться.
— Ничего… Уже проходит.
Он медленно и глубоко вобрал в себя воздух, так же медленно выдохнул, потом еще и еще…
Отступала тошнота.
— Ну вот, — сказал Берестов, — видишь, какое дело… — Он посмотрел вверх, туда, куда уходила тропа, откуда сбежал к нему Джура. — Придется потихоньку идти, помедленней, ладно?
— Ладно, — поспешно, с готовностью закивал Джура, и, глядя в его широко раскрытые испуганные глаза, Берестов понял, что вид у него, должно быть, неважный. И чтобы не видеть этих тоскливо-жалостных глаз, он встал, оперся рукой о плечо мальчика.
Они пошли теперь вместе, и Джура повел его не по прямой тропе, а в обход, так что крутизна почти не ощущалась, и постепенно сердце успокоилось, но время от времени он ловил на себе тревожный, исподтишка, взгляд мальчика.
Джура подвел его к огромному, в два человеческих роста, валуну. Он был не закругленный, как все остальные, а угловатый, отдаленно напоминающий куб неправильной формы. Вверху он раздваивался, словно дерево, расщеплённое молнией, — края были подняты, а посредине видна была расщелина. Они обошли камень Вокруг, и с северной стороны, где валун потемнел и оброс мхом, они увидели, что он совсем плоский, как будто срезали его когда-то гигантским ножом.
— Вот, смотрите! — Джура залез на выступ, протянул руку и стал показывать на что-то, находящееся на плоской поверхности камня чуть выше головы Берестова.
Скачала Берестов ничего не мог разглядеть. Он видел только, что здесь камень отчищен от мха и глины, видел выщербленную поверхность, потемневшую от времени, — больше ничего. Но потом, когда он пригляделся, заслонившись ладонью от света, ему показалось… Он зашел с другой стороны, стал спиной к свету, так, что выщербленная поверхность находилась под углом к нему, и вдруг ясно увидел человеческое лицо, высеченное в камне.
Это было женское лицо. Прекрасный античный профиль был повернут вполоборота в сторону Берестова, но женщина смотрела не на него, она смотрела куда-то поверх головы, поверх холмов и ущелий, куда-то туда, за горную гряду, и в чуть приоткрытых губах ее, в закинутой назад тяжёлой копне волос, в глазах, широко открытых, устремлённых вдаль, в ладонях, поднятых почти на уровень головы и тоже направленных туда же, — было столько жгучей тоски, столько всепоглощающей устремлённости, неутолимого ожидания, уходящего туда, в глубь веков, что Берестов застыл, потрясённый. Он долго стоял так, вглядываясь в мертвый камень, запечатлевший чью-то любовь, чью-то тоску и надежду, пронесший ее сквозь столетия, а, может быть, и тысячелетия… Дымились века над планетой, рушились города, и целые империи стирались с лица земли, уходили народы и страны, а эта женщина, увековеченная чьей-то любовью, стояла здесь и все звала кого-то, все ждала кого-то и смотрела туда, за горизонт, — сквозь века и страны…