Когда кончился ритуал вопросов и ответов, свято соблюдаемый при массовой метаморфизации, грянул марш. Марша такого я раньше не слышал. Я сидел в оцепенении, опасаясь любого движения, даже дыхание сдерживая, потому что знал — стоит мне хоть чуть-чуть шевельнуться, и я вскочу с места, подбегу к остальным, стану в один ряд с ними и подобием рта буду кричать вместе со всеми, и подобием рук буду выполнять идиотские упражнения, и подобием глаз буду выражать самый чистый, самый истовый энтузиазм, и с восторгом приму расползание своего тела, расползание, которое я теперь изо всех сил удерживал, впадая в оцепенение. Он был бравурен, тот марш, и полон самого истошного, самого фальшивого энтузиазма — настолько не по-человечьи фальшивого, что просто и был действительно нечеловеческим.
Потом, уже в тишине, все они корчились на полу, безгласные, слепые, глухие, а Эрих Фей, присев на краешек своего роскошного кресла, внимательно наблюдал за ними, не забывая, впрочем, и про меня.
Метаморфоза похожа на чудо. Вот был человек — вот стал кусок бесформенного чего-то, даже не мяса. И вот это что-то, колышущееся, дрожащее, обдающее тебя смрадом, кое-где вдруг пообмякло, кое-где напряглось, кое-где расправило складки… и перед вами бовицефал! Не совсем еще бовицефал, правда. Очень тощий, не такой крупный, хоть и больше все-таки человека, очень слабый, но явно галлинский житель, гроза местных лесов. Пупырчатые веки начинают подрагивать, открываются, взгляд вертикальных зрачков, сначала несфокусированный, бессмысленный, становится постепенно твердым и злым, все тело дрожит уже не столько от слабости, сколько от ярости, и вот он на разъезжающихся лапах пытается встать, и вот он стоит и ищет жертву для утоления своего голода, он вертит мордой. И смотрит уже на меня. И все они на меня смотрят.
И я говорю себе — пора, куафер, вперед. Я вскакиваю на ноги…
— Стой! — негромко сказал Фей со своего кресла, и неожиданно для себя я остановился и замер. — Стой и смотри на меня.
Я смотрел на него и думал — не их, а Фея сейчас надо убить. Надо все силы положить на это, перемочь послушание, преодолеть свои рефлексы и какие еще там появились инстинкты — и убить. Иначе мне с Феем не сладить в моем теперешнем состоянии. Так я думал тогда и понимал, что все это чушь, потому что как это так — убить человека? Я не запрограммирован на убийство людей. И главное, я не хотел. Ярость моя даже, наоборот, усилилась. Но только вот в действие никак не желала переходить. Я устал от битвы, все боли, весь жар, все недомогания прошедших часов навалились вдруг на меня, скрутили, стали мной управлять, убивать даже мысль о сопротивлении — нет слова в человеческом языке, чтобы передать, как я себя чувствовал.
— Ноги на ширину плеч! — сказал Фей. — Подними руки. Первое упражнение.
Фей не рассчитал все-таки.
Это очень приятно, когда узнаешь, что враг твой, уже убедивший тебя в безошибочности своих действий, в своей непобедимости, а стало быть, в полной безнадежности твоих попыток выступить против него — когда этот враг вдруг ошибается.
Он думал, я буду слишком слаб в первые минуты своего ведмежачьего бытия, думал, я растеряюсь, думал, наверное, что не хватит у меня сил преодолеть рефлекс послушания… Впрочем, не знаю, что он там думал. Он надеялся справиться со мной и не рассчитал свои силы. Как только я смог подняться с загаженного мокрого пола, как только мышцы мои окрепли достаточно, чтобы подчиняться приказам мозга, я, раздираемый вот уж поистине нечеловеческой яростью, бросился на Фея и убил его, легко отстранившись от его неточно нацеленных ударов.
Да, я был голоден, когда выскочил из домика, голоден и слаб бесконечно, одна только ярость меня питала (я боюсь, ты не понимаешь, что я имею в виду под яростью). Я огляделся: тот человек около дома, там, где я его оставил, уже не лежал. Ни следа от него. Откуда здесь было Копернику взяться? Спектакль, он сам говорил.
Я встал на задние лапы и зарычал, и голос мой был неожиданно, необыкновенно звучен и страшен — страшен даже для меня самого. Может быть, потому, что я хорошо знаком с ведмежачьими криками.
Они откликнулись и со всех сторон потянулись ко мне — бовицефалы всех мастей и статей. Они выходили ко мне из домика, из железной травы, из корневищ, они слезали ко мне с деревьев. Были среди них корневищные (этих набралось больше всего), пещерные, дупляные, были гладкие и пятнистые — в основном не крупные, а иногда и совсем мелкие — в давние проборные времена мы называли таких комнатными и любили за беззаветную, нерассуждающую отвагу. Попадались совсем уж редкие уроды, я на Галлине прежде их не встречал. Все они радостно бежали на мой призыв, и я тебя уверяю, любовь моя, есть у нас, ведмедей, чувство, похожее на чувство близости у влюбленных со стажем, чем-то напоминающее телепатию, а для себя я называю это одночувствием — сильное желание чего-то, я не смог бы словами выразить, чего именно, я предвкушал близкое его исполнение; и то же самое предвкушение — я был уверен тогда — испытывали все бовицефалы, идущие на мой голос. Они ждали меня, они обо мне мечтали, и вот я пришел.