Первое мое знакомство со «Сказками Гофмана» состоялось в Мехико в 1965 году, вскоре после того, как я покинул Тель-Авив. Не могу сказать, чтобы я особенно интересовался партией Гофмана, просто мне предложили заключить контракт — и я согласился. Мне было тогда всего двадцать четыре года, я, конечно, поступил крайне безрассудно, но в то время я вообще был весьма беззаботен и молниеносно принимал решения. Впрочем, в двадцать четыре года спешить можно, а иногда даже нужно. Раньше мне казалось, что партия Лоэнгрина сложна, потому что она в основном расположена в диапазоне между средним и верхним регистрами, а это требует от голоса большого напряжения. То же самое относится и к партии Гофмана. При исполнении последней возникает и другая проблема — попробую определить ее, хотя это довольно сложно: мне кажется, в опере есть какая-то неестественность французского стиля. «Сказки Гофмана» могут быть очень опасны для молодого вокалиста. В начале карьеры певцу следует ограничиваться произведениями Пуччини, поскольку они наиболее легки для исполнения. В определенном смысле оперы Пуччини можно петь как песню, потому что его великолепные мелодии имеют естественные приливы и отливы, подъемы и спады. Пуччини был тосканцем и писал свои арии, следуя естественной манере тосканской stornello*. Именно поэтому молодым певцам в самом начале карьеры легче всего петь «Богему» и «Тоску». Не буду комментировать, как они исполняют эти оперы, но они их все же поют. При этом ни один тенор никогда не смог бы начать свой творческий путь с «Аиды» или «Симона Бокка-негры», где теноровые партии требуют огромной концентрации на сжатой, «мускулистой» вердиевской «линии».
* Итальянская народная песня.— Прим. перев.
Меня удивляет, как мало людей разбирается в этих проблемах — я имею в виду не рядовых слушателей, а так называемых специалистов. Конечно, находятся «специалисты», которые утверждают, что теперь Доминго уже никак не лирический тенор, раньше он был им в большей степени. Но я вам говорю, что еще несколько лет назад не спел бы «сверхлирическую» партию Гофмана так успешно, как пою ее сегодня. Мой голос, моя техника изменились, мне теперь гораздо легче исполнять партии с высокой тесситурой. «Доминго поет драматические партии!»— с ужасом восклицают некоторые «специалисты», но они, кажется, и не замечают, насколько мне легче стало петь «Богему» и «Сказки Гофмана» после того, как я спел те самые драматические партии. Когда я исполнял Гофмана в 1965 году в Мехико, я не мог спеть дуэт с Джульеттой в нужной тональности: пришлось транспонировать его на полтона вниз. Нынче это не представляет для меня никаких проблем, хотя, согласно теориям так называемых «специалистов», должно было случиться обратное. Теперь я легко могу петь любую лирическую и драматическую партию. А как приятно выходить на сцену в «Сказках Гофмана» в тот день, когда чувствуешь себя совершенно здоровым, в идеальной вокальной и эмоциональной форме. И как замечательно петь, просто петь, просто музицировать и думать только об интерпретации образа, забывая о вокальных проблемах — а ведь в некоторых партиях эти проблемы исчезают лишь после многих лет исполнения. В такие дни мне нет нужды доказывать слушателям или самому себе, что я имею право браться за данную партию. Я просто пою и все время ощущаю, как это приятно.
Но в 1965 году в Мехико у меня не было выбора — либо Гофман, либо ничего. Я принял предложение, не осознавая до конца всех связанных с ним трудностей. Ставил спектакль Тито Капобьянко, и его работа мне тогда очень нравилась. Возвращаясь мысленно к тем дням, я понимаю, что на самом деле она была не особенно убедительной, поскольку концентрировалась прежде всего на четырех баритоновых партиях. Норман Трайгл, представлявший четыре ипостаси злодея, обладал яркой индивидуальностью, поэтому понятно, что Капобьянко, ставя спектакль, ориентировался прежде всего на Трайгла, подчеркивая дьявольский аспект произведения. Злодеи оказались в центре внимания, и эпилог пришлось попросту отбросить. Спектакль кончался сценой доктора Миракля, а эту партию Трайгл пел фантастически. Одет Трайгл был во все черное, а в конце — это достигалось при помощи определенного светового эффекта — публика видела лишь белый скелет, который наносили на костюм Трайгла фосфоресцирующей краской. Когда я кричал: «Доктора, доктора!» — он появлялся в оркестровой яме, рядом с дирижером, и произносил свои последние слова: «Доктор здесь! Она мертва!» — на этом опера кончалась. В Мехико у меня были три замечательные партнерши: Олимпию пела добрая знакомая нашей семьи Эрнестина Гарфиас, певица с прелестным колоратурным сопрано, Джульетту исполняла Белен Ампаран, а Антонию—Роза Римоч. Я, если можно так выразиться, лишь пытался исполнить свою партию, потому что совершенно не был готов к ней вокально. Постановка имела огромный успех. Часть его пришлась и на мою долю, но, думаю, это была лишь вежливость со стороны публики, своего рода «добро пожаловать» по поводу моего возвращения домой. Как я уже рассказывал, среди критиков нашелся только один, который отличался особой язвительностью.
Через три месяца после мексиканского спектакля я еще раз спел «Гофмана» в Академии музыки в Филадельфии. Я тогда выступал в «Нью-Йорк Сити Опера», «Сказки Гофмана» входили в мой ангажемент. Постановочная концепция этого спектакля в основном повторяла мексиканскую, так как режиссером снова был Капобьянко, а баритоновые партии пел Трайгл. Все сопрановые партии на сей раз исполняла Беверли Силлз. В последующие несколько лет меня иногда приглашали петь в «Сказках Гофмана», а в 1971 году я вместе с Джоан Сазерленд и Габриэлем Бакье под руководством Ричарда Бонинджа принял участие в записи оперы. Через два года я исполнил «Гофмана» в «Мет» с Сазерленд и Томасом Стюартом, снова под руководством Бонинджа. Ричард, который знает и любит французскую музыку, провел огромную работу, изучая партитуру и текст «Сказок Гофмана», и это дало прекрасные результаты.
* Цитаты из «Сказок Гофмана» даны в дословном переводе.— Прим. перев.
Бониндж предпочел версию, где в конце появляется Стелла. Септет из акта «Джульетта» перекочевал в эпилог и превратился в квартет — разумеется, с другими словами. Ричард даже умудрился «откопать» эффектное ми-бемоль для Джоан, чтобы она могла блеснуть в квартете. Хотя, конечно, петь квартет в самом конце, когда все уже спето и сыграно, невероятно тяжело. Тем не менее постановка оказалась мне ближе. Она потребовала от меня колоссальной работы, гораздо большей, чем предыдущие. Только участвуя в этом спектакле, я начал понимать масштаб партии Гофмана. Конечно, я всегда отдавал должное прекрасной музыке, но без эпилога художественное впечатление оставалось неполным. А теперь я всерьез задумался над интерпретацией образа Гофмана.
Мне кажется, Гофман чем-то похож на Бетховена. Известно, что Эрнст Теодор Амадей Гофман был одним из самых горячих поклонников Бетховена среди современников великого композитора, но дело даже не в этом. Гофман, каким он показан в опере Оффенбаха,— это человек, который страдает от соприкосновения с действительностью. В нем слишком много идеализма, слишком много страсти, чтобы «нормально существовать» среди людей. Кроме того, он использует собственные заботы и беды как исходный материал, из которого творит высшие формы общения с действительностью, с людьми. А это такое неблагодарное занятие! Ведь мало кто по-настоящему понимает искусство, большинство воспринимает его лишь как способ развлечения. Даже Риголетто, на мой взгляд, менее трагичен, чем Гофман: окружающие смеются над Риголетто, издеваются над его физическим уродством, но и он в свою очередь отвечает им злобным, мстительным смехом, иронией, которую они ненавидят, но понимают. А Бетховен, Гофман — над ними смеются, осмеивают их личные трагедии, а они отвечают любовью, и люди, не способные понять этой любви, используют ее лишь как повод для развлечения. Моменты вдохновения, озарения — вот что остается таким, как Бетховен и Гофман, в этом их единственная «прибыль».