Выбрать главу

А тетушку Эдельгарт, по правде сказать, действительно нельзя было назвать человеком, рожденным для починки платьев и тому подобных мелочей. Впрочем, она с головой погружалась в хлопоты, связанные с ведением нашего домашнего хозяйства, о котором бабушка даже слышать не желала. В этом деле, как и вообще во всем, что можно непосредственно предъявить, тетушка проявляла необычайную добросовестность и самоотверженность. Ибо ведение хозяйства стоило немалых трудов, так как запросы бабушки были очень велики. И тетушка, стесненная в средствах, конечно же, не могла обеспечить того изобилия, которого требовали стиль и уклад нашей жизни, и, несомненно, временами ей приходилось являть чудеса бережливости и предусмотрительности, чтобы все организовать так, как это нравилось бабушке. Кроме того, чтобы должным образом принимать и угощать ее каждодневных гостей, она из-за недостатка в прислуге и сама должна была хлопотать не покладая рук. И все-таки, несмотря на это, все знали, что она вовсе не создана для того, чем ей постоянно приходилось заниматься. Для чего она была создана – сказать было очень трудно. Я не могла представить себе тетушку Эдельгарт ни в роли супруги или матери, ни в роли человека, посвятившего себя какой-либо профессии. Я вообще не могла представить ее себе связанной с кем бы то ни было даже узами обыкновенной дружбы, ибо, хотя она и делала людям много добра, никто из них, в сущности, не был по-настоящему рад ей и уверен в том, что понимает ее. Даже бедняки и больные из числа наших близких и дальних соседей, о которых она заботилась, редко испытывали к ней искреннюю привязанность и благодарность. Больше всего тетушка Эдельгарт нравилась мне коленопреклоненной молельщицей, какой я привыкла видеть ее в Санта Мария сопра Минерва, хотя и в молитве она никогда не казалась совершенно счастливой или умиротворенной, как, например, Жаннет. Молилась тетушка и дома. Порой я заставала ее за молитвой, неожиданно войдя в ее комнату, а по ночам, лежа в своей постели у стены, отделявшей наши комнаты друг от друга, часто слышала тихое позвякивание ее четок. И тогда у меня временами рождалось чувство, будто я вижу сквозь стену ее лицо – это нежное, мягкое, сосредоточенное лицо, всегда казавшееся мне изящным сосудом из слоновой кости, лицо, наглухо закрытое даже в минуты общения с Богом и такое потрясающе необычное именно в эти минуты. Потому-то в своих детских раздумьях я вновь и вновь возвращалась к мысли, что больше всего тетушке Эдельгарт подходит образ прекрасной, благородной монахини. И я уже даже «подыскала» для нее монастырь – Марии Рипаратриче, на виа деи Луккези, в маленькой, но с пышной торжественностью украшенной церкви которого я не раз вместе с тетушкой слушала знаменитые песнопения монахинь, стоя за золоченой решеткой. Оттого ли, что вечерние богослужения эти воспринимались у нас скорее как музыкальные услады, а может быть, по той причине, что требования отца, касающиеся характера моего воспитания, ограничивались лишь запретом посещения мессы, – во всяком случае мне разрешалось сопровождать тетушку на виа деи Луккези, и эти вечера были в моих глазах единственным из всех тетушкиных занятий, которое, пожалуй, могло бы в некотором роде соперничать с бабушкиными затеями. Я очень любила прекрасных монахинь. Я любила смотреть, как они поочередно опускались на колени и вновь поднимались в своих длинных светлых покрывалах, так что казалось, будто незримая волна воздуха тихо колеблет большое облако фимиама. Я любила их маленькую церковь, ее торжественное убранство, я любила их пение и даже ту странную монотонность, с которой они произносили свои длинные, загадочные молитвы. Более же всего я любила те минуты, когда в конце службы из шкафчика, помещавшегося высоко над алтарем, вынимали золотую дароносицу. Монахини пели чудную песнь «Pange lingua» [14], необычайно вдохновенную, блаженную мелодию которой я всякий раз слушала с неизменным острым желанием обрести крылья и полететь навстречу некой невыразимой тайне. Я не понимала тогда, отчего тетушка при этом каждый раз в отчаянии закрывает лицо руками.

После благословения мы иногда ненадолго заходили в монастырь, где в большом сумрачном покое тетушку принимала мать Мария де Мелис или мать Мария де ла Неж. Монахини, по-видимому, все носили имя Мария, а белое, отороченное небесно-голубым орденское одеяние их соответствовало платью, в котором, по слухам, люди, заслуживающие доверия, видели Божью Матерь. Одеяние это являло собой внешний знак того, что женщины, облачившиеся в него, предали себя в руку Богородицы, сделались ее орудием и потому казались в некотором роде ее посланницами и представительницами. Я и сама готова была видеть в них нечто подобное; во всяком случае, прекрасные монахини казались мне существами из другого мира. Особенно отчетливо это выражали их лица: в них, как и в именах и в платье, было нечто сестрински-общее, то есть они, конечно же, все были разными, но их объединяло некое общее выражение лица, свойственное только им одним. И у моей тетушки, которую я любила представлять себе одной из этих монахинь, тоже его не было, или оно имело лишь далекое, смутное сходство с этим выражением – как будто его «перевели» с одного языка на другой, совершенно непохожий. Я не понимала его ни на том ни на другом «языке», но думала порой, что секрет его кроется в прекрасной песни, которую монахини так часто пели вместе и которая приводила тетушку в такую печаль.

вернуться

14

Букв.: «Славь, язык» (лат.) – начальные слова гимна, написанного ок. 565 г. Венантом Фортунатом или гимна, приписываемого Фоме Аквинскому.