Выбрать главу

– Что же, тебя опять оставили дома, дитя мое? – спросила тетушка Эдельгарт, когда я спустя некоторое время появилась дома.

Мне уже не раз приходилось слышать этот вопрос из ее уст. А время от времени она предлагала мне составить ей компанию и навестить прекрасных монахинь, но я каждый раз отказывалась по той же причине, по которой не вошла в церковь Санта Мария сопра Минерва.

В то время между мной и тетушкой иногда происходили своего рода маленькие поединки, то есть в действительности я тогда постепенно пришла к убеждению, что как раз с ней-то и невозможно вступить в поединок, потому что поединок предполагает ответные действия противника. С тетушкой же дело обстояло так, что нападающий всегда поражал лишь воздух. Было непонятно даже, удалось ли хотя бы прикоснуться к ней, и в этом ее невольно хочется сравнить с Жаннет, которая никогда не отвечала на резкие слова и тем более не опровергала их. Но если молчание Жаннет каким-то странным образом, ласково и незаметно обезоруживало собеседника, то молчание тетушки было подобно некой незримой руке, властно прижимающей тебя к стене, так что ты чувствуешь себя беспомощным, но никак не побежденным.

Итак, тетушка спросила меня, как это я осталась дома. Я почувствовала, что ей жаль меня и что она тем не менее рада случившемуся. Она в то время опять стала мягче в обращении со мной и с другими. Причина перемены, по-моему, заключалась в том, что я теперь проводила с бабушкой меньше времени, чем прежде, и это невероятно раздражало меня.

– Я сама осталась дома, тетушка Эдельгарт, – ответила я.

– Разве ты не хотела отправиться в город вместе с бабушкой? – спросила она неуверенно.

При этом она смотрела немного в сторону, так как ей, человеку от природы трепетному и робеющему перед чужими тайнами, было стыдно, что она не смогла удержаться от этого вопроса.

Я сказала:

– Нет, я сама не захотела пойти вместе с бабушкой, потому что ей больше нравится быть с Энцио вдвоем.

На душе у меня при этом было так, словно я сама себе вонзила в сердце кинжал, но желание разочаровать тетушку Эдельгарт в связанных со мной надеждах было непреодолимо: я должна была швырнуть ей в лицо всю безусловность моей привязанности к бабушке.

– И я хочу, чтобы она была с Энцио вдвоем! – прибавила я упрямо.

– Вот как, – произнесла тетушка. При этом она едва заметно отшатнулась от меня, словно ужаснувшись этой внезапно открывшейся ей безусловности, и в то же время я опять ощутила странное чувство, будто поразила лишь воздух, так что я даже на миг усомнилась в ее ревности.

Однако мне не всегда удавалось, спрятавшись, остаться дома. Иногда бабушка сама вспоминала про меня, и тогда было совершенно невозможно отказаться от ее приглашения: мне это казалось чем-то вроде преступления против монарха. Но и радости это мне не доставляло, так как разговоры, которые велись во время таких прогулок, каждый раз тотчас же возносились на какую-то недосягаемую для меня высоту и прогулка обращалась в конце концов всего лишь в иную форму моего детского мученичества.

Особенно запомнился мне один разговор. Бабушка в то время каждое утро ходила с Энцио к Форуму, куда его с некоторых пор постоянно влекла своевольная фантазия. Руины, казалось, производили на него такое же завораживающее действие, как и ночной воздух Рима; во всяком случае, он и здесь вовсе не стремился проникнуться частностями, и бабушка, знавшая на Форуме каждый камень, давно уже оставила все попытки объяснить ему что-либо более или менее подробно. Обычно мы просто бродили по древней площади, предаваясь величественному зрелищу руин, или отдыхали на каком-нибудь мраморном пороге, погрузившись в созерцательное молчание. В то утро мы сидели напротив трех удивительных колонн храма Кастора, напротив «трех принцесс», как их называла бабушка. Она так любила эти колонны, что я часто не решалась даже упоминать о них, боясь выразиться недостаточно изящно и почтительно.

Это было нежное предвесеннее утро. Вокруг высились огромные, торжественно-безмолвные белые руины, замерев под лаской молодого света. И была в них какая-то неземная свобода и отрешенность, в этих огромных, тяжелых глыбах, какая-то восхитительная отчужденность и самопогруженность, словно некий образ абсолютной недосягаемости для всех битв и превращений, а там, где выписанные прозрачным серебром очертания их касались небесной лазури, они были объяты каким-то потрясающе нежным сиянием. И будто бы нерукотворные и неподвластные закону бренности человеческого бытия, три колонны храма Кастора, словно крещенные в очистительной купели вечной красоты света и собственного совершенства, возвышались над прахом своих неисчислимых судеб, блаженные избранницы на берегу голубого океана вечности, высоко над пространством и временем! Так приблизительно говорила об этих трех колоннах бабушка. Потом она спросила, нет ли и у нас тоже ощущения, будто все эти благородные линии нарушаются вовсе не временем и не распадом, а всего лишь движением света, что это как бы «дивные намеки на некое незыблемое величие». Я отчетливо помню: она произнесла именно эти слова. Взгляд ее при этом был ясен и весел, как и всегда, когда она приходила к этим развалинам. Я только что нарвала для нее на склонах Палатинского холма букетик первых фиалок, и, говоря, она блаженно вдыхала их сладкий аромат. Энцио же нашел этот робкий дикий запах здесь, среди останков императорских дворцов, [19] «еще более потрясающим, чем дух кипарисов». Я уже заметила, что над его упрямым юношеским челом вновь нависло белокурое облако.

вернуться

19

В Древнем Риме Палатин был средоточием исторических святынь: здесь показывали пещеру римской волчицы, хижину Ромула и т. д. В эпоху Империи на нем строились императорские дворцы.