Выбрать главу

Во время болезни тетушка ухаживала за мной так же ревностно и добросовестно, как боролась с моими маленькими недугами, когда я была ребенком. Это были периоды, когда она легче всего «овладевала» мной, и не только внешне, – пользуясь правами моей второй матери и вообще никого не подпуская ко мне; она в таких случаях действительно могла быть очаровательна. Ибо тетушка Эдельгарт любила всех больных – потому ли, что они не могли противиться ее нежности так враждебно, как развязно-напористая сила здоровых, или потому, что давали ей возможность совершать хотя бы маленькие подвиги милосердия и самопожертвования, которые, по-видимому, были ее тайной потребностью. Во всяком случае, с больными она чувствовала себя намного свободнее, а больные, в свою очередь, чувствовали себя свободнее, если она была рядом: исходившая от нее тишина, некоторая холодность, все, что обычно немного угнетало окружающих, вдруг становилось таким приятным; ее граничащая с педантизмом добросовестность внушала доверие и надежду на благополучное исцеление – одним словом, все подопечные тетушки Эдельгарт были в надежных руках и знали об этом.

И в этот раз все было так же, как всегда. Сидя с серьезно-внимательным лицом на моей постели и проверяя мой пульс или бесшумно, словно босиком, входя ко мне в комнату, чтобы немного облегчить мои страдания чашкой душистого чая или грелкой, она всякий раз неизменно располагала меня к себе. А еще я испытывала к ней чувство благодарности за то, что она не мучила меня упреками из-за злополучной «апельсиновой битвы». Я была в те дни настолько зависима от тетушки, что принимала пищу и питье, лекарства и всевозможные услуги как маленький беспомощный ребенок. И все же это были не материнские руки – от этих нежных, прохладных рук, казалось, веяло каким-то скрытым фанатизмом. Лишь спустя много времени я узнала, что тетушка Эдельгарт была мне чуть ли не благодарна за мою болезнь, потому что она как бы дала ей возможность сделать для меня в сфере телесного то, что она осталась «должна» мне в сфере духовного. Тогда же, во время болезни, я, конечно, чувствовала лишь, что она не может нарадоваться своей роли сиделки – даже ночью она не желала делить эту обязанность с Жаннет, хотя та все настойчивей предлагала ей свою помощь, видя, как она выбивается из сил и с каждым днем становится бледнее. Сама тетушка, разумеется, отрицала это и странным образом вдруг даже неожиданно похорошела, хотя моя болезнь доставила ей немало хлопот и беспокойства. В первый же вечер, когда у меня поднялась температура, она распорядилась оставить открытой дверь между ее и моей комнатами, которая обычно была заперта, чтобы я в любую минуту могла позвать ее, и, должна признаться, встревоженная своим болезненным состоянием, я была очень довольна этим распоряжением.

Впрочем, я и днем, когда спадала температура, была рада этой открытой двери. Лежу, бывало, в тяжелой полудреме бессилия, которое всегда оставлял после себя ночной жар, а тусклый взгляд мой слабо брезжит в комнату тетушки. Там всегда царила какая-то особенная тишина, не похожая на тишину других комнат, как будто скрытная душа хозяйки проникла своим молчанием каждый предмет и даже сумела отразить или заглушить звуки с улицы. Все в этой комнате было так приятно-умеренно, ничто не требовало ни малейшего напряжения или хотя бы пристального внимания, ни одна картина, ни один стул или шкаф не претендовали на красоту или ценность – каждая вещь, казалось, хотела быть не более чем скромным глашатаем земной насущности и незначительности. Единственное исключение представляло собой висящее над кроватью деревянное распятие. Эта была прекрасная, старинная работа, произведение поздней немецкой готики, зрелище яркое, но мучительное для моих глаз, воспитанных на образцах античной и итальянской красоты. Да и сам по себе предмет изображения всегда рождал во мне какое-то беспокойство, особенно с того посещения церкви Санта Мария Антиква, когда вид распятого Христа так испугал и опечалил меня. Но там, в сумрачных недрах Палатина, полупотухший образ Распятого был всего лишь бледной тенью, незримо распростершейся над всем, что меня окружало. Здесь же, в комнате тетушки Эдельгарт, этот образ был не просто далекой тенью: он страдал так невыносимо близко и так явственно, что я неизменно отводила свой беспомощный взор, и только благодаря той самой, удивительной позе тетушки Эдель, которая обычно молилась перед распятием, мне вновь и вновь приходилось смотреть на него. Однако при этом я всегда думала, что если бы сама была христианкой, то предпочла бы обращать свои молитвы не к этому кровавому символу, а к тихо мерцающей облатке в осиянной золотым нимбом дароносице.