Я и по сей день рада тому времени, ибо лишь благодаря ему я смогла увидеть тетушку такой, какой ее так любил мой отец. Она, которая уже находилась в том возрасте, когда женщина может быть красива лишь женственной, зрелой красотой, и детская незрелость внешних черт которой уже начинала едва заметно искажать ее облик, в те дни вновь расцвела именно в своей девичьей прелести и как бы вновь обрела портретное сходство со своей собственной юностью, подобно тому как осенний день, обласканный солнцем, словно вдруг устремляется назад, в грядущую весну. Я в те дни часто мысленно сравнивала ее с невестой, трепещущей от счастья и в то же время от страха, – я даже представляла себе фату и брачный венец над ее белокурой головкой. При этом мне иногда вспоминались покрывала прекрасных монахинь из монастыря на виа деи Луккези, которые я раньше так любила «примерять» к тетушке Эдель, и мне казалось, будто первый образ лишь предрекал, что это во всяком случае будет покрывало. Сегодня мне, конечно, уже думается, что во всем этом был еще какой-то другой смысл и что образы, возникающие из моей памяти, в сущности, лишь доказывают, что внутренний мир тетушки Эдель всегда оставался недоступным для окружающих.
Жаннет в те дни окружала тетушку нежной, трогательной заботой. Она всегда была рядом с ней и вся светилась, словно маленькое солнце. Ее уже стареющее, сморщенное личико временами становилось похожим на восторженное лицо ребенка, посвященного в какую-то маленькую волшебную тайну. Бабушка, прекрасно осведомленная о том, что происходило с дочерью, находила большое утешение в сияющем облике Жаннет, ибо, исходя из того мнения, которое она сама составила о тетушке, она вовсе не считала ее воцерковление делом решенным, несмотря на все приуготовления. Поэтому она старалась, насколько это было возможно, освободить Жаннет от домашних хлопот, чтобы та всегда могла поддержать и укрепить тетушку, и вообще делала все от нее зависящее для устранения каких бы то ни было препятствий. Она и меня в то время еще больше приблизила к себе и ревностно следила за тем, чтобы я как можно меньше общалась с ее дочерью, так что мимолетные встречи на лестнице были, пожалуй, единственным связующим звеном между мной и тетушкой. Но при этом бабушка думала только об удручающих отношениях, которые сложились у меня с тетушкой за последние месяцы, ведь она не знала, что случилось между нами в ту ночь. Я чувствовала, что не смогла бы говорить об этом ни с кем, кроме тетушки; мне даже казалось, что я своим молчанием должна исполнить некий священный долг или завет, нарушить который я не решалась даже по отношению к Жаннет.
Между тем мысль о том, что я скрываю и сознательно берегу эту тайну от бабушки, причиняла мне боль. Я была уверена, что она, хотя и одобряла воцерковление тетушки, едва ли благосклонно отнеслась бы к случившемуся со мной; я даже опасалась, что она воспримет это как изменение моего отношения к ней. Она никогда не пыталась приковать мое сердце только к себе, но всегда стремилась отразить свой дух и все, что сама почитала за истину и утверждала как принцип, в моей любви. Я допускала также вероятность того, что именно ввиду предстоящего воцерковления тетушки Эдель она с удвоенным рвением станет соблюдать требование отца о моем антирелигиозном воспитании. Впрочем, я каждый раз довольно легко преодолевала эти тревоги. Я в те дни словно была объята непрекращающейся дрожью прикосновения к некой блаженной действительности, в которой не существует ни преград, ни несбыточности желаний, и была убеждена, что молитвы тетушки смогут настроить сердце отца – если он и в самом деле еще был жив – на иной лад и изменить взгляды и принципы бабушки. Но я никогда всерьез не задумывалась о будущем. Я жила непосредственным счастьем любви. Однако с этим счастьем дело обстояло так же, как и со счастьем всякой другой любви: в момент своего зарождения оно подобно дивному – вольному или невольному – парению в тихом, неизменном, незыблемом совершенстве, к которому уже невозможно что-либо прибавить. Каждое движение, даже в сторону еще большего счастья, кажется неблагодарностью, и каждое желание уже изначально исполнено, ибо оно еще даже не родилось. Я также не проявляла в те дни никакого нетерпения, не старалась побольше узнать и понять о Церкви. Впрочем, это я могла бы сделать лишь с помощью тетушки Эдель, а ее – и в этом я разделяла мнение бабушки – теперь нельзя было беспокоить и отвлекать. Я постоянно по-детски тревожилась за нее, но в то же время с ней связана была немалая доля моей уверенности. Ведь она сказала мне, что «позже» – то есть после ее воцерковления – она намерена многое обсудить со мной. Однако еще больше я рассчитывала на то, что должно было произойти с самой тетушкой. Я чувствовала, что самой сутью своей судьбы я так тесно была связана с ней, что мне казалось, будто из ее окончательного предания себя любви Божьей на меня тоже прольется дивная благодать и будто она в своем обращении и самоотвержении, как и в своих молитвах, несет меня с собой к алтарю. При этом меня иногда огорчало, что сама я так мало могла сделать для нее, ведь меня никто не научил молиться.