Обессиленный, почти не сознавая себя, он сначала сел, потом откинулся на траву и провалился в черную пуховую пропасть сна без сновидений. Когда он проснулся, багровое солнце клонилось к горизонту. В вышине парила видеокамера, и ее лиловые объективы чуть поблескивали. Кузнечики разбрелись по всему зеленому кольцу и, сыто вздыхая, жевали жвачку. Дорк взглянул туда, где осталось его ружье. Великолепный Кузнечик стоял задом к охотнику, в трех шагах от лежавшего в траве штуцера. И впервые на охоте у Дорка задрожали руки.
Борясь с искушением стремглав броситься к оружию, он бесшумно крался по густой траве, не сводя глаз с безмятежного ящера.
— Погоди… — шептал он безостановочно. — Постой, не уходи… Не надо… Я только поглажу тебя… поглажу… твою чудесную радужную шкуру… Постой немножко…
Ему казалось, что этот шепот заглушит мысли о стрельбе, что Кузнечик не догадается о грозящей опасности.
До штуцера оставались считанные шаги. Неужто я не снял с предохранителя, невольно подумал охотник.
И, словно отзываясь на его мысль, ящер зашевелился и повернул голову назад.
Дорк прыгнул. Упал на штуцер. Перекатился на спину.
Время остановилось. Сноп радужных лучей висел над травой.
Выгнувшись и закинув голову назад, охотник ловил перекрестьем прицела распластанное в воздухе сияние.
Грянул выстрел.
И время пошло снова.
Он понял, что попал в цель. А через мгновение лежавший на спине Дорк почувствовал, как с лета грохается всем телом оземь. Дикая боль пронзила его. Круглая и неумолимая, как если бы его посадили на кол, боль вошла между ног, пропорола кишечник и, дойдя до груди, брызнула в стороны. Охотник скорчился. Насаженный на боль, как на вертел, он не мог вздохнуть, не мог закричать; все его тело превратилось в одну сплошную судорогу. Теперь он лежал на боку, и ярдах в тридцати от него, над травой, возвышался радужный бок подстреленного ящера. В такт дыханию бок вздымался и опадал, и каждое его движение отзывалось в груди Дорка яростной мукой. Сквозь волнистую пелену проступивших слез охотник видел, как гигантскими скачками удалялись перепуганные ящеры.
Он лежал и задыхался. Он чувствовал в своей груди пулю, которая прошла через его внутренности и где-то в легких распустилась адским железным цветком. Три пружины торчали врозь в его теле. Каждый вдох и выдох отзывался звериной, косматой болью. Дорк хотел встать, подняться и взять штуцер. Стреляя, он не успел хорошенько приложиться, и отдача вырвала оружие из рук. Теперь надо было взять штуцер и добить ящера.
Тогда боль прекратится, думал Дорк. Но он не мог шевельнуться и лишь впивался скрюченными пальцами в двери. Потом наступило полное оцепенение. Пуля продолжала терзать его, однако человек постепенно терял способность ощущать. Он умирает, думал Дорк. Еще чуть-чуть, еще немного, и он умрет. Тогда все это кончится. Я не убил его наповал. Значит, все впустую. За такой выстрел Кубок не присуждают. А может, присудят.
До сих пор никому не удавалось подстрелить телепата.
Никому…
Солнце уходило за горизонт. На сумеречном небе проступали первые звезды. Измученный Дорк лежал к небу лицом и смотрел в далекие линзы видеокамеры. Ему казалось постыдным то, что кто-то видит его страдания, пусть даже это бесстрастный аппарат. Тело его обмякло и ослабло. В груди колыхалась боль, она казалась горячей, влажной, губчатой и тяжкими сгустками расходилась по всему телу. Сердце билось неровно, с перебоями.
И в короткой паузе, когда у Дорка не было ни пульса, ни дыхания, он ощутил величавое спокойствие собственной смерти. Он как бы отделился от своего тела, он стал просто мыслью, обрывком лучистой энергии, из бесконечности впадающим в бесконечность. Он не ощутил ужаса при этом. Так вот она какая, смерть, подумал он.
Дорк понимал, что ящер умрет с минуты на минуту и перестанет пытать его своей агонией. Еще немного — и наступит освобождение. У него темнело в глазах. Звезды мало-помалу меркли, пока не исчезли совсем. Это ящер умирает, подумал Дорк. Тьма и покой объяли его тело.
Сердце дрогнуло в последний раз и остановилось.
Видеокамера висела над лужайкой и, переключившись на инфракрасный диапазон, прилежно заносила на кристаллы одну и ту же картину. Огромный труп ящера, поодаль от него — лежащий навзничь охотник и рядом с ним штуцер.
Мертвые глаза Дорка смотрели в небо. Там простиралась Вселенная — бесчисленные шары, подвешенные в неизмеримой пустоте. Среди этого множества небесных тел была одна, совсем маленькая планета, на ней дом с вывеской, и в самой просторной комнате дома, под стеклянным колпаком, стоял рубиновый кубок на витой ножке.
В тот год его не присудили никому.
Алексей Дукальский
ПОЛНОЧНЫЙ ТРАМВАЙ
Я ехал в трамвае, — он не вздыхал тормозами и несся без остановок во тьме, — в последнем трамвае. За стеклами окон беззвучно мчались его и мои двойники, и меня, особенно поначалу, все подмывало проверить, не пошевелится ли невпопад со мною мое отражение справа или слева — одно из странных моих продолжений в ночном пространстве. Но я скоро забылся, приблизившись к стеклу: открылась мне ночь безоблачная, безлунная. Не было в ней утомительно-привычного, не было ничего: ни домов, ни деревьев, ни людей…
Это был вагон с редкостно маленьким номером. Один из тех, полностью закрытых вагонов, которые появились когда-то в нашем городе, еще с ножным тормозом, — пневматика умела только двери захлопывать. С тех пор за его контроллером сидел один и тот же вожатый; до этого он ездил на старом полуоткрытом вагоне, ездил на нем до последнего, пока по приказу не пришлось с ним расстаться, где-то наедине, за депо, и никто не видел, как все произошло. Но все знали, что нелегко было…
Старели, списывались и умирали трамваи; забылись полуоткрытые, становились привычными новые, с мягкими сидениями, с пневматическим тормозом и уютным стрекотанием компрессора, а у этого вагона, который пережил всех своих младших братьев, был все тот же хозяин. Он не уходил, не менялся, даже болел редко.
Переработав пенсионный возраст, он постарел резко и крепко; превратился, по крайней мере с виду, в довольно таки дряхлого старика в чеканной маске морщин, с белыми остатками волос, почти беззубого и глуховатого.
Во время езды, как рассказывали, он сидел съежившись, с почти закрытыми глазами, упираясь боком в контроллер, и никто не мог понять, чего в странном состоянии его больше: бодрствования, дремоты или усталости. Одно было несомненно. Старик чувствовал свой вагон, как продолжение организма, как свое металлическое тело, в котором он — мозг; многие находили странным, что ездил он без единого приключения, даже без брака — нарушения графика на три минуты в одну или другую сторону. Что ж, вообще-то он ездил долго, так давно, что точно никто и не знал. Знали только, что еще до в с ex.
И еще рассказывали мне, что больше на его вагоне с редкостно маленьким номером никто не ездит.
Вот он, этот трамвай. И я, единственный пассажир в нем. Мы несемся, подчиняясь воле странного вожатого.
И нет больше ничего вокруг: ни домов, ни деревьев, ни людей, Только изредка вокруг показываются огни. Побольше, поменьше… глаза оказались неспособными сообщать мне о толще тьмы, о расстоянии до них. Так бывает, если — почудится свет мечтой, или Несбывшимся…
Огни притягивали взгляд неизвестностью, и она оборачивалась странной силой света. Словно это и в самом деле был властного чего-то зов, — и глаза блестели в ответ; им хотелось свободных чувств, чистых, как свет огней, хотелось унестись от изворотливости, вырваться из щупалец практического разума. А кто, словно в тесном воротничке, не безумствовал в своих знаниях, потакая полузадушенным мечтам, не умея вздохнуть вовремя?!
Вагон дергался из стороны в сторону, будто хотел вырваться из рельсовой колеи; он, казалось, подскакивал на стыках, желая лететь, не цепляясь за рельсы; он поскрипывал и звенел, упиваясь свободой хода.
Я вздрогнул от резкого щелчка, с которым открылась дверка водительской кабины… а может быть, от того, что старик, опрокинувшись со своего сиденья, вывернулся из кабины, и я увидел один его глаз: он был белый.