Зазеленели деревья вдоль дороги. Нерасправленная листва ждала своего времени.
Мотоцикл взлетает на мост — впереди далеко вниз уходит дорога, а по сторонам буйно цветут сады…
Скорее, скорее — туда…
Между озер, сквозь запах лесов, пролегает дорога.
Дорога поднимается в гору, мотоцикл замедляет бег. По сторонам вырастают дома и вереницы людей, а мотоцикл вдруг тает, и в руках остается только руль.
Ваня чувствует, что летит по инерции, выпрямляется для удобства, вытягивает ноги; в руках уже оказывается не руль, а рулон исписанной бумаги, но он тоже как руль и придает полетность как будто…
Люди вокруг волнуются, начинают что-то кричать, размахивать руками, тыкать пальцами… — то ли это они так спорят, то ли возмущены тем, что чей-то путь не обозначен перильцами в пространстве вероятностей.
Ваня сильнее прижимает к груди рукопись (у нее разве сила, да и какой из нее руль!) и летит сам собою, под ним убегает назад асфальт, но вот он все ближе, все лучше видны темные следы от колес и мелкие камешки: дорога круто идет вверх.
«И мне надо вверх, а то — носом в асфальт… ах, как кричат люди… и ветер мешает, прижимает, давит на спину… асфальт пахнет смолой и резиной…»
— Гляди, падает!
— Может, поймать?
— За мной…
«Нет, сильнее смотреть, крепче… потому что последняя рукопись… сегодня утром додумался, вспомнил, и это важно… это надо, уверенно, уверенно и — вон отходит вниз, отдаляется асфальт, еще, сильнее, будто отталкиваясь… смелее…» Асфальт падает, проваливается, уходит; все труднее различить его крупинки, и ветер уже в грудь, в живот, сдувает с лица к затылку волосы, словно поддерживает, и все уверенней чувство полета. Все спокойней, сильнее чувствует себя Ваня и знает уже, что не упадет, что может остановиться и парить, и лететь — воздух держит его.
Ваня поднимается выше и еще выше — вся гора внизу, деревья, крыши, между ним и землею пролетают птицы, едва различим запах земли. Чем выше, тем легче лететь, Полет теперь медленный, высокий…
Люди долго стояли у дороги и смотрели вверх, не веря глазам, — неужто совсем улетит?
Наконец, Ваня вошел в облачко, и его не стало видно.
Несколько энтузиастов, вооружившись биноклями, пошли следом за облаком, долго ходили, но так больше ничего, кроме облака, и не увидели. Разве только точка какая-то потом, далеко над облаком и впереди него, двигалась. Потом и точка потерялась, и облако уплыло от них.
Никто никогда больше Ваню не видел. А дом…
В доме на Промышленной улице в тот день случился пожар. От чего и где он начался, неизвестно, горело во многих комнатах, но, как оказалось потом, ни у кого ничего не сгорело, — словно чужие какие-то бумажки и вещи горели в комнатах; в Ваниной же сгорело все, вплоть до паутинок. По счастью, жертв тоже нигде найдено не было. Ванину, фотографию, которая осталась у родителей, показывали по телевизору, но никто ничего так и не сообщил. Пришлось объявить Ваню без вести пропавшим.
Теперь дом опять отремонтировали, все также красят его перед праздниками, но краска отстает по-прежнему, тонкими ломтями. В Ваниной комнате живут его соседи, — тараканов, говорят, вывели, а клопов — никак!
Николай Гуданец
НА БЕРЕГУ СТИКСА
Вода в канале была черной и спокойной. На ее поверхности лежали лопнувшие воздушные шары, словно разноцветная ветошь. Утром праздничная толпа бросала шары в канал с горбатого бетонного мостика. Они медленно падали навстречу своему отражению и встречались с ним, качнувшись; по воде шли круги; потом шары плыли, прилипшие к своим двойникам, как яркие восьмерки, подгоняемые ветром.
По крутому берегу сновали мальчишки. Они азартно целились из рогаток; шары лопались с глухим звуком, и на воде оставались сморщенные клочки резины.
Теперь парк затих.
Симаков брел по дорожке, ссутулившись, сунув руки в карманы распахнутого плаща. Начинало темнеть; казалось, воздух уплотняется, сливаясь понемногу с холодным зеркалом канала. Резко запахло вечером.
Симаков прошел по мосту, свернул налево и подошел к скамейке на берегу. Под ней валялись пустая бутылка и скомканный бумажный кулек; изрезанное ножами сиденье было усеяно крупными дождевыми каплями.
Симаков смахнул воду ладонью и уселся, откинувшись, вытянув скрещенные ноги. Он прикрыл глаза и глубоко, вздохнул, словно бы очищаясь от суматошного дневного воздуха. Немного посидел, расслабившись, потом достал папиросу, размял ее и закурил, с удовольствием затягиваясь крепким дымом.
Вокруг не было ни души.
Он сидел, курил, уткнувшись в тепло щекочущий шарф подбородком, пристально глядя на воду, Пространство расплывалось, растягивалось, сглаживались очертания; таяли контуры деревьев, и тот берег отодвигался, подергивался дымкой, пока не стал узкой полосой на горизонте. Ничего не осталось, кроме неба, родных берегов и канала. Симаков встал, подошел к кромке воды. Вдали, среди нескончаемой пустоты, виднелось темное пятнышко. Оно постепенно увеличивалось; вскоре стали заметны неспешные взмахи весел.
Симаков поежился. Он бросил коротко зашипевшую папиросу в воду и сунул руки в карманы. Прислушался.
Мало-помалу он различил слабый плеск и поскрипывание уключин — лодка все приближалась, раздвигая гладкую воду, скользя в сумерках к берегу.
Горбясь и вглядываясь в полутьму, он ждал. Наконец стал виден гребец, ритмично работающий длинными веслами; лодка словно бы пошла все быстрее и быстрее.
Симаков отступил на шаг, и нос лодки врезался в хрустнувший песок прямо у его ботинок.
Перевозчик в потертом ватнике обернулся через плечо и секунду внимательно изучал Симакова.
— Все ясно, — сказал перевозчик.
Оба чуть помолчали.
— Поехали? — спокойно спросил Симаков.
— Погоди, — сказал перевозчик. Он бросил весла и пересел в лодке лицом к Симакову.
— Закурить есть?
— У меня «Беломор».
— Давай.
Перевозчик поймал пачку на лету, достал спички, закурил. Он сидел в дощаной плоскодонке с облупившейся кое-где зеленой краской и смотрел на Симакова бесцветными немигающими глазами.
— Нормальный табачок, — сказал он, глубоко затянувшись. Симаков не ответил. Потом пробормотал: — Я представлял все это иначе…
Перевозчик понимающие кивнул.
— Бывает.
Помолчали. С уключин мерно и беззвучно капала вода. Перевозчик попыхивал папироской, глядя на Симакова в упор.
— Что ж это ты, а? — спросил перевозчик.
Симаков помедлил.
— Сам не знаю, — сказал он.
Дымок папиросы вился среди отчаянной пустоты.
Симаков посмотрел на горизонт, на далекую мутную полоску.
— А что там, на том берегу? — спросил он.
— То же самое, что на твоем.
— Так зачем же тогда плыть?
— Трудно сказать, — ответил перевозчик. — Наверно, надо ж когда-нибудь менять берега.
— Даже если они одинаковые?
— Даже если так.
Симаков вздохнул. Он вытащил бумажник и, развернувшись, запустил им в воду. Раздался плеск, сразу и бесследно заглохший. Потом Симаков отстегнул часы, подбросил их на ладони, швырнул вслед за бумажником. Маленькие волны разошлись по воде, покачались вдоль лодки и набежали на песок.
Снова все стихло.
Перевозчик выплюнул папиросу за борт.
— Поехали? — спросил он.
— Погоди, — Ясно, — сказал перевозчик и ухмыльнулся, блеснув фиксой. Он зачерпнул воды и полил на уключины, чтоб не скрипели.
Наступило молчание., Симаков оглянулся, хотя знал, что позади него все та же пустота.
— Ты там-все объяснил? — спросил перевозчик.
— Да разве такое объяснишь.
— Действительно.
И снова тишина. Она сливалась воедино с этим томительным пространством, так странно терпевшим в себе двоих людей и лодку. Каждое движение или слово тотчас повисало, словно конец зыбкой доски над пропастью, и остановиться было, как сделать шаг по этой доске.
— Холодно здесь, — сказал Симаков.
— Да.
Симаков застегнул плащ, неторопливо и аккуратно заправляя пуговицы в петли. Поправил шарф.