Это был вагон с редкостно маленьким номером. Один из тех полностью закрытых вагонов, которые появились когда-то в нашем городе, еще с ножным тормозом, — пневматика умела только двери захлопывать. С тех пор за его контроллером сидел один и тот же вожатый; до этого он ездил на старом полуоткрытом вагоне, ездил на нем до последнего, пока по приказу не пришлось с ним расстаться, где-то наедине, за депо, и никто не видел, как все произошло. Но все знали, что нелегко было…
Старели, списывались и умирали трамваи; забылись полуоткрытые, становились привычными новые, с мягкими сидениями, с пневматическим тормозом и уютным стрекотанием компрессора, а у этого вагона, который пережил всех своих младших братьев, был все тот же хозяин. Он не уходил, не менялся, даже болел редко.
Переработав пенсионный возраст, он постарел резко и крепко; превратился, по крайней мере с виду, в довольно таки дряхлого старика в чеканной маске морщин, с белыми остатками волос, почти беззубого и глуховатого.
Во время езды, как рассказывали, он сидел съежившись, с почти закрытыми глазами, упираясь боком в контроллер, и никто не мог понять, чего в странном состоянии его больше: бодрствования, дремоты или усталости. Одно было несомненно. Старик чувствовал свой вагон, как продолжение организма, как свое металлическое тело, в котором он — мозг; многие находили странным, что ездил он без единого приключения, даже без брака — нарушения графика на три минуты в одну или другую сторону. Что ж, вообще-то он ездил долго, так давно, что точно никто и не знал. Знали только, что еще до всex.
И еще рассказывали мне, что больше на его вагоне с редкостно маленьким номером никто не ездит.
Вот он, этот трамвай. И я, единственный пассажир в нем. Мы несемся, подчиняясь воле странного вожатого.
И нет больше ничего вокруг: ни домов, ни деревьев, ни людей. Только изредка вокруг показываются огни. Побольше, поменьше… глаза оказались неспособными сообщать мне о толще тьмы, о расстоянии до них. Так бывает, если почудится свет мечтой, или несбывшимся…
Огни притягивали взгляд неизвестностью, и она оборачивалась странной силой света. Словно это и в самом деле был властного чего-то зов, — и глаза блестели в ответ: им хотелось свободных чувств, чистых, как свет огней, хотелось унестись от изворотливости, вырваться из щупалец практического разума. А кто, словно в тесном воротничке, не безумствовал в своих знаниях, потакая полузадушенным мечтам, не умея вздохнуть вовремя?!
Вагон дергался из стороны в сторону, будто хотел вырваться из рельсовой колеи; он, казалось, подскакивал на стыках, желая лететь, не цепляясь за рельсы; он поскрипывал и звенел, упиваясь свободой хода.
Я вздрогнул от резкого щелчка, с которым открылась дверка водительской кабины… а может быть, от того, что старик, опрокинувшись со своего сиденья, вывернулся из кабины, и я увидел один его глаз: он был белый.
Я вскочил, чтобы броситься к старику, но движение вагона резко замедлилось, зашипел и заговорил динамик:
— Сходи, остановок больше не будет. Хватит… — невнятное бормотание закончило фразу.
Громко хлопнувшись друг о друга, открылись створки дверей.
Оглушенный внезапным страхом, ничего не понимая, я подошел к двери и уставился на мелькавшую за ней полосу освещенного асфальта. Трамвай еще сбавил ход, опять резко, раздраженно и, как мне показалось, сердито. Я выскочил и, пробежав немного трамваю вслед, остановился.
Вагон набирал скорость, несся как и прежде, громыхая и, казалось, подпрыгивая слегка на рельсах, несся единственным светом на ночной улице.
Я знал, что трамвайные рельсы метров через сто круто поворачивают направо, в поперечную улицу, что прямо впереди их нет, там никогда не ходили трамваи.
У меня оборвалось дыхание.
Охваченный тьмой, я стоял и смотрел, как уходит трамвай.
Уносится прямо, туда, где никогда не ходили трамваи.
И усталый голос во мне шептал, как молитву, два слова: «Не верь, не бывает…»
Алексей Дукальский
Ваня
Около сотни лет, наверное, у бани на Промышленной улице стоял этот дом, один из тех, которые чуть ни к каждому празднику красят, смешав остатки светлых красок из разных бочек, и получается все что-то желтоватого оттенка. Однако, спустя неделю-другую, краска оттопыривается тонкими ломтями от стен, неумолимая сырость покрывает их настойчивыми разводами, — дом будто бы приходит к изначальному виду беспомощного старика. Но люди все жили и жили в нем, красили безжалостно… — потому, может, и помнится этот дом.