Выбрать главу

Тут мама швырнула остатки образцов на пол и ушла к себе, а профессор Кучеринер с дрожащими губами (она уже раскаивалась в своей горячности) стала заполнять полевую карту. Папе — я это видел — очень хотелось пойти за мамой и успокоить ее, но он, наверное, постеснялся товарищей и, сопя, снова взялся за газету. Все стали потихоньку расходиться.

Когда я зашел в нашу комнату, мама лежала ничком на постели и плакала. Но потом она вспомнила, что от слез бывают морщины, и сразу вскочила. Мама умылась настоем каких-то трав, помазала лицо брусникой и яйцом — это называлось «маска» — и легла на спину, пока яйцо впитается в кожу.

— Моя мать права... Еще год-другой в этих условиях, и я превращусь в старуху, как эта Ангелина Ефимовна. О, ведьма! И все на ее стороне. Коля! Скорей включи радио!

Мама боялась, как бы опять не заплакать. Я поспешно включил. Передавали «Театр у микрофона».

— Новые пьесы, новые имена,— произнесла мама сокрушенно.— Я была сумасшедшей... Что я сделала с собой, со своим талантом? Любовь... Разве он способен это оценить? Да он Валю, эту ничтожную девчонку, ценит больше меня. Даже не вступился... И сейчас не идет. Ну что ж... Я знаю, что мне делать.

Она решительно взяла бумагу и быстро набросала текст телеграммы. Яйцо на ее лице засохло и действительно стало похоже на маску — желтую, сморщенную, чужую.

— Умойся, мама,— тихо попросил я.

Она умылась, переоделась и сама отнесла телеграмму Жене с просьбой передать ее по радио в Москву.

Женя молча взял лист и пошел в павильон, где была радиорубка. Я поплелся за ним. Я успел прочесть, кому эта телеграмма: режиссеру Гамон-Гамане.

Глава десятая. МАМА ВОЗВРАЩАЕТСЯ В МОСКВУ, А МЫ СТРОИМ ДОМ НА ЛЕДНИКЕ

Мама уехала в Москву. Она возвратилась в театр. Это было ее призвание, и никто не удивился. Отец ее не отговаривал, но был подавлен и, против обыкновения, как-то тих и кроток, хотя к нему кротость уж совсем не подходила. И не выдвигал вперед нижнюю челюсть.

Накануне отъезда папа с мамой проговорили всю ночь. Они совсем не ложились спать, бродили под полуночным солнцем возле озера, а «старики» больше обычного шевелились, шептались, наклонялись друг к другу, пока их не скрыл туман.

Я ждал их, ждал — мне ведь тоже хотелось поговорить с мамой перед разлукой,— да так и уснул в одежде на маминой постели. Потом они пришли и стали есть какую-то еду, греметь посудой, и никто не поругал меня, что я лежу в башмаках на постели.

Сквозь сон я услышал, как мама сказала:

— Это страшно! Двадцать лет жизни, выброшенной неизвестно на что... Судьба Селиверстова не дает мне покоя. Да, я испугалась! Очнуться когда-нибудь, как он, прожив уже полвека. Но я бы не могла после этого ходить и блаженно улыбаться. Ты слышал, как его прозвал Коленька? Рип ван Винкль. Очень развитой мальчик! Я оставляю тебе самое дорогое, что у меня есть в жизни,— Коленьку! Почему ты все молчишь? Мы расстаемся всего лишь на два года. Дима! Скажи что-нибудь... Знаешь, очень вкусные эти консервы «персики». Я положу тебе еще?.. Потом, на этот раз очень неудачный коллектив! Ты еще с ними хватишь горя зимой. Одна Ангелина Ефимовна чего стоит! Старая ведьма!.. А эта Валя — ломака. Корчит из себя невесть что. Некрасивая, а держит себя как красавица!

— Не трогай коллектив! — сморщившись, словно у него болели зубы, приказал отец.— Ты совсем не можешь уживаться с женщинами.

— Зато ты можешь! Я знаю, ты о них другого мнения. Но я еще никогда не ошибалась в людях. У меня очень развита интуиция. Они просто не уважают меня, ни во что не ставят. Я привыкла к другому отношению. Помнишь, когда мы плавали на ледоколе? Там было иначе. Все меня любили. А эти... Не всякая женщина оставит Москву, удобства, родную мать, наконец, и станет полярником, исследователем. Да, не всякая. Почему же они... Но это неважно! Помни, я тебя люблю. Поцелуй меня, Дима. Почему ты молчишь, я спрашиваю? Ты должен понять: у меня талант. Режиссер Гамон-Гамана сказал... О чем ты думаешь?

— Я думаю, хватит ли для искусства только таланта или должно быть еще сверх этого?

Им было не до меня, и я снова уснул. Потом я проснулся опять. Мама громко плакала, а отец с потемневшим лицом неловко обнимал ее за плечи и повторял: