Выбрать главу

Мы уже приступили к занятиям. Отец построил их по методу заочного обучения: он никогда мне ничего не объяснял предварительно, как это делается в школе, я должен был сам, без всяких объяснений, учить уроки по учебнику.

— Там же все ясно написано, вот и занимайся! — сказал мне отец.— Если что не поймешь, зови меня.

Я консультировался у него только по алгебре (и то предпочитал спросить у Жени), с остальными предметами справлялся. Спрашивал он требовательно и жестко. Так он принимал зачеты у студентов. Никогда в школе я так не занимался. Не то чтобы я боялся отца, но я стеснялся при нем не знать. Кажется, умер бы со стыда, если бы не выучил урока. Я серьезно уверен, что ни одного мальчишку не учили таким варварским методом: экстерном, самоучкой, будто я был взрослый студент-заочник! Я поражаюсь, почему никто на полярной станции этому не удивлялся, как будто так и надо.

Ну что ж, я сумел! Интересно, сумели бы мальчишки из нашего класса? Им-то по сто раз объясняли учителя, а дома — родители.

Я усаживался с утра за стол в нашей уютной комнате, которую обставила еще мама, раскрывал, например, геометрию, брал в руки карандаш и бумагу и принимался разбираться в новой теореме. Сначала раз прочту — не понял. Читаю и одновременно делаю чертеж — начинает проясняться. Еще раз читаю — ага, понял. Тогда закрываю учебник и начинаю доказывать теорему. Запнулся — заглядываю в учебник. Как я мог забыть, это же просто!.. Еще раз на всякий случай читаю теорему. Ясно и понятно. Откладываю книгу, беру чистый лист бумаги и уже без «подсказки» доказываю теорему от начала до конца.

Меня пленяла логика развития доказательств. Никогда я так не любил геометрию, как теперь, когда сам изо дня в день постигал ее.

Грамматика давалась труднее, иногда даже приходилось обращаться к Вале. Но я всегда это делал так, чтобы не знал отец. Боялся, что он спросит, почему я не обратился за разъяснением к нему.

...Отец опустил книгу на колени и заговорил. Все обернулись к нему. Валя, только что обыгравшая кока (он покраснел, как помидор, и надулся), спокойно уложила шахматы в ящик и пересела поближе к отцу. Болельщики последовали за ней.

— Сейчас я перечитывал Горбатова, его «Обыкновенную Арктику»...— сказал отец.— До чего хорошо! Какое проникновение в жизнь Севера, в психологию его людей... Меня поразило одно место. Если разрешите, я его прочту.

Отец отметил это место синим карандашом, и я потом переписал его в дневник. Вот что он прочел:

— «Нет больше старой Арктики, страшной, цинготной, бредовой, с волчьими законами, драмами на зимовках, испуганными выстрелами, глухими убийствами в ночи, с безумием одиночества, с одинокой гибелью среди белого безмолвия пустыни, с мрачным произволом торговца, с пьяными оргиями на факториях, с издевательствами над беспомощными мирными чукчами, с грабежом, насилием, бездельем, одурением и отуплением,— нет этой страшной, трижды проклятой старой Арктики! Нет ее — уничтожили! Очень хорошо! Отлично!»

Отец прочел этот отрывок целиком, заметно побледнев (Женя почему-то смотрел на него с ужасом). Дальше он цитировал только выдержки.

— «Этот Карпухин с Полыньи,— размышлял я,— этот последний не выкуренный из норы хищник... Последний ли? Вот он сидит, сгорбившийся, жалкий. Потому что его поймали,— съежился. А вчера?.. Как он попал в Полынью, этот Карпухин? Его загнали сюда, как загоняют охотники волка. Он убегал, петляя и волоча подстреленную ногу. По этим путаным следам-стежкам можно прочитать его историю. Кем он был раньше?.. Он снова отступает, бежит, ищет берлоги, где спрятаться. Теперь его путь лежит на Север. На Чукотке он обретает железную берлогу. Отлеживается. Зализывает раны».

Отец помолчал, ни на кого не глядя, снова поднял книгу.

— Только одну еще выдержку... «За годы странствований этот человек... научился ладить с суровой природой Севера. Он приспособился к ней, отказался от многих потребностей; он соглашался жить в грязной землянке, занесенной снегом по крышу, он умел выждать пургу, вырыв в снегу яму для себя и собак, научился терпеливо делать пешие переходы, голодать, мерзнуть, болеть, жить в грязи и лишениях. Если это и была «романтика», то «романтика» отчаяния и приспособления. Если это и была жизнь, то жизнь хищника и бездельника. Впрочем, какая она ни была, она устраивала Карпухина, другой он не хотел. И на то были у него свои причины».

— Э т-т о страшно! — сказала Ангелина Ефимовна.— И такой Карпухин...— Она запнулась.

Все молчали. Ангелина Ефимовна не без досады взглянула на Бехлера и кока.

Борис Карлович сразу поднялся: