Выбрать главу

- Как вам не стыдно, - сказал Гость в распахнутую дверь.

- Оставьте, - прошептал Михаил. - Вы наивны, Гость, как большинство новых выходцев из Отечества. И напрасно вы, между прочим, лебезите перед Толстым. Неизвестно, кого назначат новым заведующим.

- Он у нас артист жизни, - хмыкнула предательница Мария. - Что ему до таких будничных вещей.

- Лично я непременно подам заявление, - встрял Эдуард. - С нашего графа вполне хватит завещанного особнячка. Не хватало еще, чтобы другой ассирофоб стал нашим начальником. И все ребята подадут, верно? Нам главное, чтобы этот тип не пролез в освободившееся кресло, ну и чтобы со стороны никого не пустить.

Кроме некролога в "Новом Славянском Слове", думал Гость, стуча по клавишам, что заработал за двадцать без малого лет в редакции Василий Львович? Право на зажиточную старость? на отдельную больничную палату с цветным телевизором, на экране которого проплывает натуральный белый лебедь, непостижимым образом олицетворяюший туалетную бумагу? Только и утешения господину Шмидту, что будет лежать он на загородном кладбище, и на могилу ему, когда земля осядет, поставят не безликую цементную плиту, а каменный крест с двуязычной надписью. Фотопленки останутся неотпечатанными, мемуары - недописанными, и дело жизни - незавершенным. Но дело жизни, между нами говоря, такая штука, что начинают его одни, продолжают другие, а завершить никогда и никому не удается - если, конечно, не верить богословам, слишком буквально толкующим откровение святого Иоанна, или ученым экологам, сулящим нам с вами неотвратимую гибель в бензиновом, или того хуже, ядерном дыму, на обнищавшей и замусоренной планете. Василий Львович, сидючи за рюмкой доброй лимонной настойки, в апокалипсисе сомневался, экологические пророчества относил на счет коварства утопистов и ассиромасонов, о смерти задумывался нечасто, но успел, однако же, распорядиться: ни в коем случае мертвого тела его не сжигать в печи, а напротив, положить в мирную землю поближе к обрыву, над извилистой речкой совершенно славянского вида, где достоверно водились щуки и сомы, а в верховьях, по слухам, и радужная форель.

Глава вторая

"Плакала моя денежная и нехлопотная служба, - стучал на машинке Гость. - Бог уберег меня от гаденькой радости при смерти Василия Львовича - ведь мог бы кто-то из редакции получить повышение, и постоянная вакансия освободилась бы для меня, болезного. Но не грядет алчным апатридам продвижения по шаткой служебной лесенке, и свободных мест не предвидится - наоборот, дорогая моя, все явственней близится агония нашего самаритянского издания. Ах, не умирал бы я на месте господина Шмидта, прости за кощунство, а ушел бы на досрочную пенсию, в Арлекинию бы укатил, в домик, присмотренный своим Ромео (или Джульеттой? прости мне невежество в технике любви такого, непривычного мне рода). Старик (я писал тебе об этом) в последние недели часто приглашал меня, и я, грешник, подозревал Бог весть что - пока не получил его посмертной записки и пухлой рукописи в конверте. Господи мой Боже, потайным трудом всей его незадачливой жизни оказался чудовищный "новеллоцикл", и он меня обхаживал не ради моего белого тела, а чтобы я это произведение отредактировал и отдал в печать. Мне даже завещана на это порядочная сумма - на год пристойной жизни, примерно. Но вряд ли я сумею этим заняться, при всей симпатии к покойному, нет, описание разделенной и весьма чувственной любви Нострадамуса к королю Фридриху меня как-то смущает, а кроме того, он записал себе в единомышленники и Сократа, и Франциска Ассизского, и Эйнштейна - все они восторженно совокупляются с молоденькими учениками, а у тех "лучащиеся глаза наполняются счастливым изумлением от того, что это, оказывается, совсем не больно", и "блаженная судорога оргазма вдруг сотрясла все тело Байрона, и в его пронзенном этой ослепительной молнией мозгу вдруг родилась последняя строчка поэмы, над которой он бился все последние месяцы."

А я вот все последние месяцы жил будто под наркозом после ампутации, лишь эти похороны меня встряхнули - начал заново учиться смотреть вокруг, спокойно и трезво, не терзаясь мыслями ни о себе самом, ни о тебе, ни о нашем отечестве. Я писал тебе про воздушный замок? он на пожарной стене нарисован, на соседнем доме. Мне рассказывали соседи: лет пять назад мэрия создала особый фонд поощрения монументального искусства. Ну, отцы города народ простодушный, кто к ним первый явился - тот и художник, тому и кисти в руки. Десяток пожарных стен, не меньше, разрисовали какой-то безвкусной мазней. Но моя стена - исключение. Художник прямо на голый кирпич наложил нетолстый слой грунта, или штукатурки, я уж не знаю, как называется, и написал многообильные облака барашками, а в них - замок с круглыми башенками и разноцветными флюгерами, слегка смахивающий на больницу имени королевы Виктории. Кое-где краска уже отвалилась вместе с грунтом, сквозь облака проступает старинный вишневый кирпич - грустно и легко перед этой картиной задирать буйну голову к подвижным и недолговечным настоящим облакам, за которыми мне тоже нередко мерещится каменная стена.

Ты уехала, не простившись со мною, без звонка и записки, а я на следующий же день переселился от недоумевающей Евгении в старый переулок, на второй этаж полусгнившего дома, навеки пропахшего пылью, мышами и керосиновым чадом, и душа моя в те месяцы отупела, как теперь - после Гусева. Объяснишь ли мне эту загадку, милая, почему ее, вертихвостку, то колотит малярия, то разбивает паралич, где золотая середина? Ты, конечно, понимаешь, почему я не оставляю на письмах обратного адреса, почему не звоню тебе. Не из конспирации, что ты, какая уж там конспирация. Мне выговориться нужно, но слушать и отвечать я пока не в силах, а гордыня моя сатанинская тебе известна - желаю явиться если не постукивая стеком по голенищу, то уж с головой поднятой, а не опущенной.

Ну не смешно ли, любимая моя (еле выписалось, после такого перерыва), настолько не видеть окружающего чудного града, унылой тенью дефилировать по расцветающему парку, хандрить в подвальной клетушке, разглядывая малознакомые звезды в немытом окне. Сколько раз я представлял тебя на твоих Зеленых холмах по тем фотографиям (даже моей небогатой эрудиции хватило, чтобы понять - дом твой сущая хижина дяди Тома, да и автомобиль допотопный). Моего Татаринова, от которого я твое существование держу в строжайшем секрете (нечего баловать этого борзописца), непременно потянуло бы придумать тебе редкую профессию, допустим, преподавать, ну, не знаю что, сольфеджио какое-нибудь, или историю архитектуры - но я стреляный воробей, и подозреваю, что свой скромный кусок заокеанского хлеба с маргарином ты зарабатываешь куда более заурядным образом. Скажи, а твои волшебные Зеленые Холмы - не добровольная ссылка - или я неправ? Или там действительно та благодать, о которой неустанно твердит Хозяин?

Да, просыпаться-то я просыпаюсь, но сквозь обрывки сна продолжает мерещиться мне проклятое Гусево и вся безумная сцена так называемого побега. Как нестерпимо мне было в тот миг сузиться до точки, до нашлепки на канцелярском бланке. Был я, худо-бедно, человек, а стал - ну, сама знаешь, кем я стал, о чем меня первым делом спрашивают любые новые знакомые, норовя ограничить собеседника простым и понятным качеством. Так, между прочим, семь лет тому назад ты в устах Евгении превратилась в "эту женщину", а я, услыхав, расхохотался, до слез оскорбив бедняжку, благо она никак не могла уяснить, отчего весь сыр-бор - ведь ты-то, разлучница, уже исчезла как бы навеки на грохочущем своем авиалайнере, и не было резона мне, оставленному, расставаться с уютом почти семейным".

Он отложил с колен машинку, вздохнул. Не сбывалась тайная надежда на то, что женщина с короткой стрижкой, поняв его робость и гордость, однажды вечером притормозит свою тронутую ржавчиной машину у его дома, и позвонит в дверь, и спустится по подвальной лестнице, подбирая длинное платье - а уж дальше он и мечтать не смел, дальше слезы сами собой лились из глаз, а губы расплывались в улыбке полного и окончательного блаженства. Ну что же, утешал он себя, с возрастом мы теряем вкус к любовным играм, и коли я не даю обратного адреса, то почему бы и ей не пожать плечами в ожидании следующего письма - да и возможно ли торопить превращение этой почти безнадежно астральной истории в тепло длиннопалой, худощавой руки, в особый поворот вскинутой головы, даже низкий голос в телефонной трубке. Тем более, что была Елизавета женщиной упрямой и своенравной.