Романа я, конечно, не пишу, и напишу вряд ли, только тешусь мыслями о нем. Рано или поздно они отстоятся, кристаллизуются, мой Алексей Татаринов - далеко не такой ленивый созерцатель, как я - выйдет на сцену во фраке и достанет из цилиндра живого кролика, читай - твоего покорного слугу. А я тем временем придумываю ему изгибы судьбы, снабжаю литературными вкусами и житейскими привычками, и от самого себя жертвую не так уж много - скажем, одинокие прогулки по Фонтанному парку, где помятое простонародье попивает свое пиво, и беззубый старик в сомбреро бесплатно играет на электронном органе. Слушают его все, кому не лень, иные даже танцуют неведомые хореографии пляски. Ах, какая вещь электронный орган - сам выпевает семь или восемь мелодией, а ты знай нажимаешь на одну-две клавиши, чтобы стандартная музыка перебивалась твоими собственными аккордами - тоже, впрочем, запрограммированными. Алексей любуется толпой из почтительного далека, подкармливая толстых белок арахисом в шкурке, который, к его удивлению, стоит в Аркадии дороже, чем чищеный. Под мышкой у него томик Когана в бумажной обложке, бесплатно присланный на рецензию. Живой Коган тоже слушает музыку, но с Татариновым он не знаком. А у меня с ним молчаливый договор - встречаться только на этих страницах, в жизни же - как бы не замечать друг друга. И потому я отвлекаю Когана рассказом о самом дорогом, что у меня есть - о тебе, лишь бы он не заметил своего сборника в руке у этого тощего лохматого господина в плотной не по сезону рубашке с закатанными рукавами. Коган слушает участливо, а до моего рассказа знай бормотал, что эти механические аккорды, дескать, заставляют его еще тосковать по Отечеству. Уж не по его ли духовым оркестрам и танцплощадкам с поножовщиной, спрашиваю я, но он молчит в ответ, и, по-моему, отчасти свихнулся на этой своей идее - мне уже довелось слышать от него косноязычное откровение о том, что он, дескать, собирается своим возвращением искупить чей-то грех.
Коган в роли Иисуса Христа местного значения. Не понимаю и не хочу понимать этой схоластики, как, впрочем, не понимаю и того (вслед за графом Толстым), почему он до сих пор не пристроился на радиостанцию "Воля" или в журнал "Федерация", как большинство его бывших коллег по Лиге утопических писателей. Татаринов настаивает, что понимает, но он бестия хитрая, и доверять ему у меня нет ни малейшего желания. основания
Я начал письмо с плача в подушку - так, должно быть, горюет поденка по по счастливому ползанию в траве в виде гусеницы, когда понимает, что ее жизнь к закату кончится. За этот день надо многое успеть (в том числе отложить яйца для новых поколений гусениц), насладиться новообретенными крыльями, пролететь над рекой, которую, бывало, видела с верхушки дерева, не понимая, зачем она, река. Однако в обмен на крылья и высоту она получила и сознание собственной смерти - а солнце уже миновало зенит, остановить его невозможно, и этот новообретенный страх отравляет даже восторг от полета над рекой и рощей. А между тем еще несколько дней назад, становясь куколкой, гусеница так радовалась грядущим переменам.
Мечты мои, давние и полуночные, осуществились - я недалеко от тебя, моя жизнь не дошла еще до середины, и я не в сумрачном лесу, как положено в таких случаях, но в весеннем Городе, куда на днях торжественно въехал на своей инвалидной коляске парализованный национальный герой, завершающий кругосветное путешествие. Бицепсы у него за эти полтора года стали каменные, коляска потрепана и разбита. Скорчившись в три погибели для экономии сил, он крутит, крутит, крутит свои колеса, а встречающие охотно дают его команде конверты с чеками на медицинские исследования. Национальный герой вытирает со лба капли пота, а я ему бешено завидую - как, впрочем, любому, кто умеет подчинить свою жизнь одной идее и считать ее (жизнь) состоявшейся, если идея осуществляется.
Может быть, все-таки взяться за повесть? Написать, напечатать, получить скромный гонорар и на него жить, сочиняя следующую. Но для кого писать? Жителей Отечества, замордованных утопистами, я только озадачу, аркадцам тоже чужды кислые апатридские рассуждения о том, что в раю оказалось не так хорошо, как представлялось при жизни. Да и разве Аркадию я оплакиваю? Я самого себя оплакиваю, дурака, и тебя тоже, всю нашу судьбу в этой бездарной вселенной, где свобода и рабство оказываются двумя сторонами одной медной монетки, которую несуществующий Господь Бог колотит свинцовой битой на школьном дворе.
Ночи стали совсем короткие, и эта уже на исходе. Дети на втором этаже успокоились, и там, наконец, прекратили что-то таскать и бросать на пол. Я совершенно трезв, на душе светло и мирно, как в розовеющем небе за моим окном. Ладно, мы еще помашем крыльями, господа хорошие, и даже залетим за реку, к мельнице и дачному поселку, откуда доносится музыка со старого патефона. Надо многое уместить в этот единственный день."
Глава шестая
И когда мой герой обмолвился о цилиндре фокусника, мне вспомнился другой цилиндр, из фотопленки с муаровым узором, освещенной рубиновым лазерным лучом. Сквозь сероватую пленку просвечивал объемный портрет неизвестного: седеющие волоски в бороде, густые капли пота на лбу (съемка велась под жаркой лампой свечей в семьсот) и неглубокие морщины в уголках блестящих глаз. Поразившись вначале, я, вслед за другими случайными посетителями научной выставки, быстро отошел в смятении: живость призрака (сквозь который, как и положено, рука проходила свободно, лишь окрашиваясь артериальным рубином) страшно противоречила его покойницкой неподвижности. Может быть, с тем же тревожным недоумением в прошлом веке отворачивались от первых фотографий, не спорю, но с тех пор я недолюбливаю лазерного искусства. "Или ты жив, или мертв, - рассуждал я, - третьего не дано, и мир призраков должен отделяться от нашего безусловной и неодолимой стеной." Между тем лет десять тому назад уже и в сувенирных лавочках Города повадились выступать из стеклянных радужных пластинок в третье измерение то медная спираль, то сфинкс, то собачья голова. Уши и кончик носа у пса, борода сфинкса и острый конец спирали - все это было размыто, картинка при малейшем повороте головы превращалась в летучее изумрудное облачко - и дети вздрагивали, натыкаясь протянутыми пальцами на пустую игру световых лучей.
Пат и Паташон: обрюзгший насупленный Коган и размахивающий руками редактор, заметно похудевший за последние месяцы. Коган в несколько помятых давешних обновках, Гость - во всегдашних благотворительных джинсах и черном свитере. То по-славянски, то по-английски подзывает Коган белок, протягивая им арахис в шкурке, но те лишь настороженно топорщат рыжую шерсть, стоя на задних лапах в разумном отдалении. . На склоне воскресного дня желудки у грызунов-тунеядцев уже давно набиты - погода стоит ясная, аллеи Фонтанного парка полны отдыхающим народом. Редактор косится на меня, притворяясь, что не узнает, - но я не обижаюсь, мне и самому нет нужды подходить к этой парочке. Слишком они призрачны - осторожно, рука пройдет насквозь, и сам упадешь, потеряв дорого доставшееся равновесие. Я гражданин этого мира, с неотъемлемым правом сидеть на жесткой лавочке, пахнущей свежим лаком после очередной весенней покраски, перелистывать книгу Когана. Глазеть на плавающих чаек, на собачью упряжку, катающую детей по аллеям, на одинокого защитника животных, который пыхтит вслед за упряжкой с самодельным плакатом протеста в руках, на теленка, который тычется с внутренней стороны в ограду детского зоопарка. Ни Коган, ни Гость этого не видят, тем хуже для них.
- И вы до сих пор ей не позвонили?
- Нет.
- Как странно, как странно, и в то же время понятно, - бормочет Коган. - Вы пишете ей письма - не сомневаюсь, что очень нежные, - а у нее, быть может, совсем другие заботы, выводок детей, хозяйство. Или наоборот, карьера. Я не стану спрашивать у Хозяина., - он усмехнулся, - но у Сюзанны до сих пор могу... хотите?