И образ в коем небо вы молили От вас произошел столь грозен и велик Не плачь о том что вы ему ссудили.[80]
С этой фундаментальной чертой гипотетической меры согласуется суждение Гёте о Платоне:
Платон относится к миру как блаженный дух, которому угодно погостить в нем некоторое время. Для него дело идет не столько о том, чтобы познакомиться с миром, ибо он его уже предполагает, сколько дружески поделиться с ним тем, что он принес с собой и что так необходимо миру. Он проникает в глубины больше для того, чтобы заполнить их своим существом, чем для того, чтобы исследовать их.[81]
Совместное интуитивное усмотрение гипотетической идеи — еще строже, чем Сократово видение эйдоса, — исключает из способов рассмотрения мира расчленяющее аналитическое мышление, преобразует эпа-гогию в синагогию и взращивает драгоценнейший плод. И поскольку идея дает таким образом надлежащий ответ на вопрос-загадку, рождающуюся со всяким новым духовным творением, постольку исчезает замеченное и порицаемое многими, но лишь кажущееся противоречие, заключающееся в том, что для любой чистой духовности идея становится причиной вещей, причем не только действующей,[82] но и конечной, а всякую другую Платон отвергает.[83] Ведь коль скоро для духа ничто не обладает бытием, кроме того, что возникает из него самого, коль скоро строение жизни может быть возведено только на фундаменте собственных основоположений, то отсюда необходимо следует, что идея предстает одновременно и как материнское лоно жизни, и как ее смысл, что она становится динамической: «Признаешь ли ты познание некой способностью (dynamis) или к какому роду ты его отнесешь? — К этому, ответил он, это самая мощная из всех способностей».[84]
Дух предстает преображенным по всему фронту: если прорыв инстинктов из обуздывавших их рамок закона надлежало унять восстановлением последнего в качестве наистрожайшей нормы и жертвовать скорее жизнью, чем законом, — за это Сократ принял такую смерть, и именно тут кроется временной смысл этого мифа, — то теперь закон как гипотеза, или мера, оказывается вновь вовлечен в рост органической жизни, теперь он динамичен и лишен предметного содержания, но и не превращается в пустую мертвую форму, а становится колеей и путем, по которым образы бытия выходят на свет из хаотических недр.
Духовное движение от эйдоса к идее[85]становится богаче не только по содержанию и направлению, но и по объему: Сократа местности и деревья ничему не хотели научить, а только люди в городе;[86] ведь потребность защитить и гарантировать меру высокой человечности привела к тому, что человека пришлось извлечь из его взаимосвязи с миром, чтобы таким сужением русла новой силы усилить ее приток, тогда как его не столь стесненному обстоятельствами ученику спокойное владение наследством позволяло вновь вовлечь уже укрепленного человека в космос, и потому рядом с идеями человеческого достоинства и красоты появляются математические идеи величины и тождества, а позднее даже вещественные — стола и постели.
До сих пор, рассматривая идею исключительно как гипотезу, мы вполне сознавали, насколько жестко поздний Платон противоречит этому особенно в «Тимее», но также уже и в «Федре», где идеи трактуются как вещественные сущности, возвышающиеся над всеми временными человеческими установлениями и мерами и порождаемые скорее божественным, нежели человеческим духом. Предшествующие толкователи обнаружили свою несостоятельность перед этим двойственным ликом идеи, поскольку обращались лишь к одной из его сторон, все равно, придерживались ли они, вслед за Аристотелем, более поверхностной значимости идей как особых самостоятельных сущностей или же, вдаваясь глубже, раскрывали идею исключительно как гипотезу [как, например, Марбургская школа, весьма основательная, но разрушающая гештальт]. Некоторые исследователи кое-где, возможно, и намекали, что оба лика идеи принадлежат одной и той же голове,[87] однако нигде не выразили это ясно, потому что следовать греческому духу дано только тем, кто движется путями Винкельмана, Гёльдердина и Ницше, кто пытается постичь жизнь греков на родственном им дыхании, без предрассудков рационального истолкования и с чистосердечным почтением. Здесь от нас требуется преодолеть осуждаемую уже Аристотелем расщепленность и раздвоенность платоновского мира, следуя духу учителя, пройти за ним путь, ведущий от идеи как гипотезы к идее как особой неизменной сущности, и в своем толковании руководствоваться двумя изначальными силами греческой жизни — пластикой и культом.
85
Платон,правда,при выдвижении своей гипотезы не делает различия между выражениями «идея» и «эйдос», и Целлер, по моему мнению, отрицает, что они когда-либо осознавались им как различные; и все же следующее положение позволяет заподозрить у Платона по крайней мере предварительное их различение: «Пожалуй, нам следовало бы за слог принять не совокупность букв, а какой-то возникающий из них единый эйдос, несущий в себе свою собственную единую идею» (Теэтет.203е). Здесь эйдос есть нечто уже готовое, то есть некоторое содержание, в котором активность методической идеи заключена еще в скрытом виде (см. также:
87
Zeller Е.3. Aufl .I,1 .S .657 ; работа Дж.Стюарта (Stewart J.A. Plato's Doctrine of Ideas ) лишь поверхностно, в своих выводах согласуется с нашими рассуждениями.