Выбрать главу

Книга Фридемана написана не для того чтобы сделать читателя ученым знатоком философии, ее назначение в другом: дать шанс прикоснуться к величию Платона и самому в этой встрече преобразиться; она, как факел, передает огонь великого источника и воспламеняет того, кто призван к духовной жизни. Для Фридемана совершенно очевидно, что такой жизни достоин далеко не каждый, потому и книга им написана так, что она, как часто говорили о сочинениях Платона, сама выбирает себе читателя. Круг тех, кому адресована книга Фридемана, очерчен самим ее названием, в котором оба слова указывают на то, что сначала кажется привычным и понятным: «Платон» и «гештальт». Элементарные сведения о жизни и учении Платона известны каждому, кто хотя бы раз в жизни открывал учебник по философии, а все остальные, как минимум, слышали это имя и что-то о «платонической любви», Атлантиде и «царях-философах». Специалисты — философы, филологи, историки — считают, что знают намного больше, может быть все, во всяком случае, существует некая стихийно сложившаяся конвенция относительно допустимых границ интерпретации, существует общий образ Платона.

Фридемановский Платон совершенно не вписывается в рамки этого представления, и для того чтобы такого Платона принять всерьез, нужна немалая смелость, настолько он непривычен. Поэтому нет ничего удивительного в том, что после выхода книги прозвучали заявления о том, что у Фридемана настоящего Платона нет вовсе, а под его именем скрывается фигура Стефана Георге («Георге в платоновском облачении»).[10] Действительно, Платон для Фридемана — не столько философ, каким его привычно представляют, сколько поэт. Для тех, кто слышал об изгнании поэтов из платоновского царства, это превращение философа в поэта может показаться невероятным, но Фридеман считает, что именно философ и есть единственный настоящий поэт, впервые увидевший бога в его истине. Когда философия перестает быть просто умозрением и требует от тех, кто ей предан, заняться утверждением божественного строя в жизни государства, философ-правитель раскрывается в своем творчестве как подлинный поэт, свидетельством чему служат приведенные Фридеманом слова Платона в «Законах», обращенные к «творцам трагедий, считающимися серьезными»: «Мы и сами — творцы трагедии, наипрекраснейшей, сколь возможно, и наилучшей.

Ведь весь наш государственный строй представляет собой подражание самой прекрасной и наилучшей жизни. Мы утверждаем, что это и есть наиболее истинная трагедия. Итак, вы — творцы, мы — тоже творцы. Предмет творчества у нас один и тот же. Поэтому мы с вами соперники и по искусству, и по состязанию в прекраснейшем действе».[11] Этим и объясняется пресловутое изгнание поэтов из Каллиполиса, в котором они были бы не только не нужны, но и вредны: «Рапсоду, а равно и софисту, приходится признать свою ненужность в общении между поэтом и народом, никакой книгой не следует заслонять прямого пути от губ к ушам, и в государстве между властителем и народом тоже не требуется никакого посредника».[12]

Фридеман описывает путь Платона к совершенству как эволюцию его теории идей, которая, вопреки формуле Вильгельма Нестле, направляет философа не к логосу, а наоборот, к мифу. Первоначально, замечает Фридеман, Платон принял идею как гипотезу, хоть и не в узком научном понимании, но все же только как мыслительную форму, как логос, для которого гипотеза является основанием, но впоследствии осознал ограниченность такого понимания. Этот переход Фридеман усматривает в платоновском рассуждении о «разделенной линии», где речь идет о том, что даже заслуживающие доверия гипотезы «должны уступить место другим, если последние ведут нас еще выше на пути к благородной позиции».[13] Говоря об этих «других» гипотезах, Фридеман поначалу отдает дань дискуссиям, которые все еще были актуальны в его время: он усматривает у Платона взгляд, ограничивающий математику и естествознание и возвышающий гуманитарную науку как науку о духе: «Естественные науки, составляющие гордость последнего столетия, не только принижаются здесь в своем ранге, но и оказываются внутренне поколеблены, поскольку их точность представляется привязанной к вещам, а сами они — неспособными выйти за свои пределы и подняться к истоку человеческого».[14] Однако дальнейшее развитие Платона делает несущественным не только это различие между науками, но и вообще приводит его к отказу от понимания идеи как гипотезы. Как минимум начиная с «Федра», Платон приближается к учению, «где идеи трактуются как вещественные сущности, возвышающиеся над всеми временными человеческими установлениями и мерами и порождаемые скорее божественным, нежели человеческим духом. <…> Гипотеза есть первоначальное, только мысленное принятие идеи; идея зрелого Платона уплотняется в культовый гештальт».[15] Фридеман называет этот переход «великим духовным деянием» Платона, и, говоря об этом в самом торжественном тоне, объявляет рождение нового духовного властителя: мыслитель становится демиургом. С этого момента, полагает он, в Платоне следует видеть уже не мыслителя, а истинного творца: «Он, певец божественной mania, концентрируя это упоение в жизнепорождающем семени, наполняет то, что было открыто им тоже лишь мысленно, напором неделимой и цельной жизни, после чего посвящает выросший на костяке этой идеи гештальт смыслу и торжеству культа».[16]

вернуться

10

Pohle R. Platon als Erzieher. S. 116.

вернуться

11

Платон. Законы. 817Ь.

вернуться

12

С. 48 наст. изд.

вернуться

13

С. 76 наст. изд.

вернуться

14

С. 83 наст. изд.

вернуться

15

С. 93, 96 наст. изд.

вернуться

16

С. 96 наст. изд.