Как ни странно, "о клубе" знало и театральное начальство, но закрывало "на это безобразие" глаза. Начальство - тоже люди, тоже любили "расслабиться", и тоже иногда шли "в гости". После второй, третьей рюмки с них спадали важность, с которой они приходили, и у них также "развязывались языки", как и у остальных присутствующих.
И я там был, мед, пиво пил!
...Но в последнее время Федя находился в тоске. Геннадий Федорович проснулся.... Он ещё долго продолжал лежать на том самом продавленном диване в мастерской театра, за которым вчера собиралась шумная компания. Было девять часов утра, но вставать не хотелось.... И после вчерашней пирушки у него болела голова.... Домой вчера вечером он не пошёл. Вообще, в последнее время он редко ходил домой - избегал своих стариков, отца и мать, с которыми жил (Геннадий Фёдорович не женат), и у которых он был единственный, лелеемый ими сын. В последнее время Феде казалось, что они не одобряют ни его поведения, ни образа жизни... в последнее время ему казалось, что они смотрят на него как то укоризненно, чего? то хотят от него, чего то ждут, чего? он не понимал, поэтому старался, как можно меньше быть дома. Поэтому и вчера вечером он снова решил остаться в театре.
На самом деле, его дела обстояли намного хуже, чем можно предположить. "Вольные хлеба", на которые обрекло его увольнение из театра, обернулось для него финансовой катастрофой. Сначала своему вольному статусу он даже обрадовался. Збруев давно чувствовал, что способен сделать что то большое в живописи, он хотел развернуться, и показать всем что то такое.... А работа в театре связывала его по рукам и ногам, и не было ни времени, ни сил для серьёзных живописных работ. Но теперь... Картины, которые он рисовал здесь в мастерской, продавались, но редко. А в последнее время и совсем...
Федя приподнялся на диване, опустил ноги к полу. Рядом на столе с подпиленными ножками стояли многочисленные немытые стаканы, грязные тарелки с остатками еды - обычный "натюрморт" после пирушки; Збруев привык к такому беспорядку, и не обращал на него никакого внимания. Он до хруста потянулся вверх. Скоро - в десять часов утра должен прийти Саша. Александр Александрович - единственный человек, которого, несмотря на небольшую разницу в возрасте (Феде недавно исполнилось тридцать лет, Александру Александровичу - тридцать пять), которого Збруев уважал, любил, и по своему боялся. И он хотел, чтоб он видел его не спящим бездельником, а уже стоящим за мольбертом художником.
Геннадий Федорович встал, обошёл грязный стол стороной, подошёл к окну. Там - за стенами здания осень, заявляя свои права, гнула деревья, срывала последние жёлтые листья, ветер подхватывал их беспомощных, носил по всему пространству, и потом тяжело бросал на землю, лил дождь. Настроение и так плохое, ещё больше испортилось. Тоска и никаких просветов! И будущее Феде тоже казалось таким же беспросветным, как и эта ранняя осень! И, несмотря на то, что он хотел выглядеть "молодцом!" перед Вотяковым, Федя снова лёг на диван и снова хотел заснуть.
Тут его плохое настроение споткнулось о мысль: заканчивался октябрь, впереди ожидалось начало ноября. И в этой, на первый взгляд, совершенно простой мысли было что то неожиданное, интересное, я бы сказал, даже светлое, словно впереди замаячил просвет. Федя сосредоточился, сфокусировал своё внимание на пришедшей мысли, изучил её: "Ба...ожидаются ноябрьские праздники! Оказывается, жизнь то продолжается..., не всё так плохо, как кажется! Будут демонстрация, флаги..., новые пирушки и весёлые лица друзей!..." - рисовал он в своём воображении картину. От неожиданности он даже привстал и хлопнул себя по лбу.... И тут же вспомнил, что демонстрации, в том числе и ноябрьские не проводились уже несколько лет. Настроение вновь испортилось, и.... Но в мысли о демонстрации все равно горела какая то звезда!
"Погоди, погоди!... - сосредотачивался Геннадий Федорович, лоб его морщился и покрывался складками кожи. - А куда делся большой портрет генерального секретаря, который вывешивали каждый год на здании театра?... Я помню, он точно был!..." Геннадий Фёдорович опустив ноги к полу, продолжал напряжённо думать: "Куда он делся?... Холст там хороший, грунтовка..., вон, сколько лет портрет провисел на улице, и ничего с ним не случилось.... Большой - метров пять на пять.... Если его разрезать на части и по новой промазать, то, сколько картин можно из него сделать?!... Я заслужил этого, не раз рисковал своим здоровьем и жизнью, когда вешал портрет на здание!..."
Действительно, Федя не раз в советские праздники, в бытность ещё в штате театра, вешал портрет вдохновителя и огня всего мира на бело зелёный фасад здании (это входило в круг его обязанности), лазил по хлипким приставным лестницам на второй этаж, рисковал сорваться вниз.
Мысль взбудоражила Геннадия Фёдоровича.
В последнее время в связи с финансовым кризисом Зуев не мог позволить себе даже новые холсты - на них нужны деньги, а их не было. А тут огромный холст, как он предполагал, валяется где то на складе, никому не нужный.... За транспаранты, за оформление колонн в своё время отвечал Александр Александрович. Федя обрадовался: "Надо будет спросить у Саши, где он находиться!" - решил он.
Ровно в десять часов утра высокий, худой и немного сгорбленный, как и все высокие люди, Александр Александрович переступил порог мастерской театра. Федя в светлой полосатой рубахе с длинными рукавами и бордовой жилетке, которую связала ему мать, стоял в дверях своей комнаты, в руках он держал стеклянную кружку, в которой дымилась коричневая жидкость. Вотяков подошёл к коллеге и, ничего не говоря, пожал ему руку. Поправляя очки на своём носу и потягивая из кружки чай, Зуев сразу приступил к делу.
- Саш, ты помнишь, в своё время мы каждый год вешали на праздники на фасад здания большой портрет Х? - стараясь быть спокойным, спросил он.
- Ну, - ответил тот, не понимая к чему тот клонит, и, продолжая заниматься своими делами, он прошёл к дивану, не такому респектабельному, который стоял в комнате Феди, более маленькому и более скромному, поставил на него свой чёрный дипломат (такие тогда вышли из моды, но Александр Александрович по прежнему ходил со старым).
-По-моему, он был метров пять по высоте и пять по длине, - продолжал Зуев.