Выбрать главу
эту губительную сельскую местность и стараюсь убежать из нее при каждом удобном случае, любой ценой, лишь бы только пожить в каком-нибудь большом городе: как бы он ни назывался, сколь уродливым бы ни был, все равно для меня он во сто крат лучше сельской местности. Я всегда проклинал свои больные легкие, из-за которых лишен возможности постоянно жить в большом городе, что соответствовало бы моей натуре. Однако бессмысленно ломать себе голову над тем, чего действительно нельзя изменить, что давно перестало быть — и не должно становиться вновь — темой для моих размышлений. Как же повезло, думаю я, моему другу Паулю, который всегда имел превосходные легкие и потому ему не приходилось ради сохранения своей жизни проводить какое-то время в сельской местности. Он мог позволить себе самое, на мой взгляд, завидное — жизнь в большом городе, которую я никогда не мог позволить себе надолго, если вообще хотел жить. Хотя Пауль уже много лет не потреблял никакого алкоголя, его любимым ночным прибежищем в Вене, даже и в последний год жизни, оставался бар “Эден”, потому что после смерти своей Эдит он, естественно, вообще не выдерживал домашнего затворничества. И однажды я наконец понял, почему он никогда — хотя я сотни раз сиживал с ним в “Бройнерхофе”, то есть, собственно, в его доме, — не приглашал меня в свою квартиру. Эта квартира, как выяснилось, состояла из единственной довольно большой комнаты, а кухня и туалет размещались в одном — соседнем — помещении. Всего за пару месяцев до смерти он с большим трудом поднялся-таки вместе со мной в эту свою квартиру, и должен заметить, что мне, когда мы поднимались наверх, возможно, пришлось даже труднее, чем ему, ведь я уже несколько десятков лет почти не мог подниматься по лестницам и после первых трех-четырех ступенек начинал задыхаться. Лифт в тот день не работал, на лестнице царила почти полная тьма, и мы долго неуверенно взбирались по ступенькам, подбадривая друг друга хриплым дыханием. Квартира сама по себе ничего особенного не представляет, сказал он, когда мы наконец вошли, зато ее местоположение самое что ни на есть наилучшее — а для него было важно именно местоположение (“Центральнее не бывает!” — так он выразился); ну и еще, конечно, чтобы цена оказалось доступной — о большем он не мечтал. “Но это на Эдит действовало угнетающе”, - сказал он, кивнув в сторону полуоткрытой двери кухни-туалета. За дверью громоздились горы грязного белья и немытой посуды, а также гигантская куча неиспользованных, уже испортившихся продуктов. Последняя нора человека, потерпевшего жизненное крушение, подумал я. Мы оба уселись на обитую черно-зеленым бархатом софу, чтобы немного успокоиться и вновь обрести способность думать о чем-то другом, а не только выдавать такого рода смущенные комментарии по поводу тесноты и грязи, нехватки освещения и идеального местоположения квартиры. “Эта софа — еще из моего детства, из родительского дома; она — мой любимый предмет мебели”, - сказал Пауль. Сегодня я уже не могу вспомнить,
о чем мы с ним говорили, сидя на этой софе; знаю только, что вскоре я встал, попрощался и покинул моего тосковавшего на черно-зеленой софе друга. Я вдруг почувствовал, что больше не в силах выносить его общество, мне все казалось, что я сижу рядом не с живым, а с давно умершим человеком, и я покинул его. Но прежде, до того, как я переступил порог, он, зажав руки между колен, внезапно заплакал, потому что опять отчетливо осознал, что его конец совсем близок, — однако я даже не обернулся, а как мог быстрее сбежал по ступенькам вниз и выскочил на улицу. Я рысью промчался по Штальбурггассе, Доротеергассе, через площадь Стефана — до самого Шерстяного ряда, где перешел на более спокойный шаг. В так называемом Городском парке я сел на скамейку и попытался, с помощью точно предписанного рассудком дыхательного ритма, справиться с моим тогдашним состоянием, которое было ужасным: я чувствовал, что вот-вот задохнусь. Тогда, сидя на скамье Городского парка, я думал, что, может быть, несколько минут назад видел своего друга в последний раз. Я не верил, что настолько ослабленное тело, в котором едва ли еще могла теплиться живая искра — ведь в нем вообще уже не оставалось воли к жизни, — протянет дольше, чем пару дней. И меня сильнее всего потрясало одиночество, в котором вдруг оказался этот человек. А ведь он родился, и вырос, и достиг зрелости, и в конце концов стал пожилым, и состарился именно в качестве так называемого светского человека. И еще я думал о том, как тесно я сблизился с этим человеком, который действительно стал моим другом и который мое — не то чтобы несчастливое, но почти всегда мучительное — существование так часто, в такой большой мере делал счастливым. Который прояснил для меня столько вещей, прежде мне совершенно чуждых, показал пути, прежде мне не известные, распахнул двери, прежде остававшиеся для меня наглухо закрытыми; который как раз в самый решающий момент, когда я — в сельской местности, в Натале, — мог окончательно опуститься, вернул меня к самому себе. Ведь я действительно в тот период — прежде, чем познакомился с моим другом, — уже много лет боролся с болезненной меланхолией, если не с настоящей депрессией, и, говоря начистоту, сам считал себя человеком пропащим, годами не делал ничего существенного, начинал и завершал почти каждый свой день с полнейшим к нему равнодушием. И тогда я очень часто бывал близок к тому, чтобы собственноручно положить конец моей жизни. Годами я находил прибежище только в ужасающих, губительных для духа мудрствованиях на тему самоубийства, и они делали невыносимым все вокруг, прежде всего меня самого; я таким образом боролся против каждодневной бессмысленности, которой был окружен и на которую, возможно, сам себя обрек — по причине своей слабости вообще и, главное, слабости характера. Я долгое время даже не представлял себе, что способен хотя бы просто жить — не говоря уж об осмысленном существовании; я больше не усматривал в себе никакой жизненной цели, опираясь на которую мог бы управлять собой; а потому, просыпаясь утром, неизбежно оказывался во власти механизма самоубийственных умствований и уже не в силах был избавиться от них до конца дня. Кроме того, меня тогда все покинули, потому что еще прежде я сам покинул их всех, вот в чем правда, — ведь я больше не хотел их видеть, как не хотел уже ничего; и все-таки я был слишком труслив, чтобы действительно совершить самоубийство. И вот, видимо в момент кульминации моего отчаяния — я без стеснения произношу и это слово, так как больше не собираюсь обманывать себя и что-то приукрашивать (какой смысл приукрашивать что-то в обществе и в мире, где все постоянно приукрашивается, причем самым постыдным образом?), — в тот самый момент появился Пауль, и я познакомился с ним на Блуменштокгассе, в доме у нашей общей приятельницы Ирины. Он был для меня тогда таким совершенно не похожим на остальных, новым человеком, к тому же связанным с именем, которое уже много десятков лет восхищало меня как никакое другое, что я сразу почувствовал: вот мой спаситель. Когда я сидел на скамейке в Городском парке, все это вдруг опять совершенно отчетливо всплыло в моем сознании, и я не стыдился ни своей патетики, ни высоких слов, которые, напрягая все силы, впускал в себя, хотя в других случаях не впускал их в себя никогда, — теперь они каким-то непостижимым образом приносили мне облегчение, и я ни в малейшей степени не пытался их ослабить. Я подставлял голову под эти слова, как под освежающий дождь. И вот сегодня я думаю: людей, которые действительно что-то значили в нашей жизни, можно пересчитать по пальцам одной руки; а очень часто и эта одна рука опровергает нашу нелепую уверенность в том, что, дабы пересчитать таких людей, понадобится целая рука — тогда как на самом деле, если вести счет по-честному, может быть, не понадобится ни одного пальца. Пребывая в более или менее сносном расположении духа, которое — известное дело — по мере того как мы становимся старше, нам все труднее каждодневно воспроизводить (ведь такое воспроизведение требует болезненно-чрезмерных усилий от нашей и без того почти нестерпимо перенапрягаемой головы), мы иногда приходим к мысли, без которой вообще неминуемо бы сдались: что, да, были три или четыре человека, от которых мы на протяжении долгого времени получали не просто что-то, но очень многое и которые в определенные, в экзистенциальном смысле решающие моменты и периоды не просто значили для нас все, но и действительно