В такой день Чугунов стоял в трамвайном павильоне, ждал вагона. За спиной громады Красных ворот были багровы от сырости; золоченый ангел на них — уродлив и жалок; соскобленные крылья орла были распластаны в мертвом бессилии, величавая триумфальная арка, воздвигнутая на месте старых деревянных ворот в стене Земляного города, теперь в сумерках и тумане чудилась безобразной громадой ненужного камня. Беспокойная красота прихотливых, затейливых орнаментов, украшавших этот единственный в Москве памятник елизаветинских времен, терялась во мраке и Чугунов с некоторым недоумением оглядывался на ненужные тут никому ворота.
Он обошел их, любопытствуя, как всякий москвич, который пользуется каждым случаем взглянуть на памятник прошлого, и тогда, вдруг, увидел у багровых стен на холодной груде брошенных рельс кучу бездомных детей. Мимо них, обрызгивая их грязью, шныряли прохожие, метались трамваи. Их никто ни о чем не спрашивал, на них едва ли кто взглядывал проходя. И они ни у кого ничего не просили, они так же мало обращали внимание на взрослых, как те — на них.
И когда Чугунов, занятый всегда и везде мыслью о Пыляе, которого нужно было найти, чтобы поблагодарить за спасение дочери, тихонько подошел к ним, прячась за багровую стену, они, не оглядываясь, продолжали разговор:
— Девчонкам, тем хорошо, — сказал один задумчиво и уныло, — я знаю. Девчонку каждый в дом примет — девчонка не даром хлеб жрать будет.
— А что она может?
— Как что? И детей нянчат, и чулки вяжут, и стряпают, и полы подметают. Мало ли что!
Иван Архипович вздохнул. Сзади шмыгали вагоны трамвая, стрелочница в громадных сапогах шлепала по лужам грязи с ломиком в руках от стрелки до стрелки. Над павильоном сверкали электрические фонари, они вырывали из мрака стены груду рельс, а на них — клочья оборванной одежды, черные ручонки, желтые личики с суровыми морщинами.
Мальчиков было четверо, каждому не более десяти лет. У одного не было ноги, он сидел с края, не поднимая головы, не выпуская костылика из-под плеча. Среди них один, должно быть деревенский мальчик, держался новичком. Маленькое, худенькое его личико, осиянное теплотой синих глаз, рассматривало внимательно товарищей и улыбалось беспрестанно. В зубах у него торчала цигарка, за плечами висела сумка, на голове рваная шапчонка сидела колпачком. Разбитые лапотки на ногах и крошечный кисетик с табаком в руках свидетельствовали о деревне.
Он спросил робко:
— Огонек есть, ребятки?
— А табаку дашь?
— Держи!
Кисет переходил из рук в руки. Маленькие люди, совсем, как взрослые, крутили цигарки, сыпали табак, подбирая с ладони все до последней крупинки, закуривали друг у друга.
Мальчик сказал:
— Согнали с вокзалов. Ночевать негде.
— Ночевай с нами.
— Где?
— У нас подвал есть. А ты откуда?
— Рязанский.
— Побираешься, что ли?
— Маненько побираюсь. А то песни играю.
Все враз пошевелились, осмотрели пришельца с ног до головы. Один сказал серьезно:
— А ну-ка, попытаем тут на остановке!
— А что ж? Я на вокзалах сколько играл.
Они встали и пошли друг за другом одиночками.
Иван Архипович пропустил их мимо себя молча. Они, не замечая его, прошли сурово, но твердо. Они не жались от дождя и сырости, за ними — почувствовал Чугунов вдруг — стояла суровая, жестокая жизнь, голод и холод, но босые ноги их шлепали по грязи уверенно, глаза в электрическом огне сверкали буйной отвагой.
И этой отваги, выброшенной попусту на мостовую, было старому рабочему жаль до слез. Он забыл о трамвае, пошел за маленькими оборванцами. Они разбрелись по углам павильона, стали у косяков, нахлобучив картузики, засунув руки в карманы, прислушиваясь к певцу.
Пассажиры рассматривали маленького артиста, его шапочку колпачком, суму за плечами, разбитые лапотки. Он стоял одиноко на заплеванном асфальте перед толпой. Голос у него срывался, но жесткие слова выплывали из песни с отчетливой звонкостью:
Совсем маленький мальчуган бродил между пассажирами с пачкой спичек в руках. Он поднял на Чугунова глаза, шепнул, чтоб не помешать пению: