Когда она стала так страшно кричать и биться у него в руках и хватать себя за подол и рвать его, бедный Баев, доверчивый, решил, что у нее схватки. А женщине в схватках все можно: с силой завести ему руку назад, так что он взвыл, и из сломанной руки выдрать пистолет, отшвырнуть его сторону, а Баеву связать кисти поясом от халата; причем несчастный комдив синеет от боли, потому что перелом-то у него совершенно натуральный (Она потом, накладывая ему гипс на предплечье, будет качать головой — ну извини, не рассчитала). А двери уже трещали, одна створка распахнулась с грохотом, другая повисла на петле, ввалились, орут. А врачишка с какой-то вековечной усталостью выдохнула: уберите его отсюда! — и, сев на пол, с силой развернула Ину, лежавшую ничком, и уже ломала ампулу с нашатырем из кармана и била по щекам: ну-ну, давай, девка, ничего страшного.
Как же ее звали-то?.. Имя такое красивое у нее было, Баев ее по имени называл.
Она потом, через два месяца, родит сына. Или дочку. Гелик уже не помнит сейчас, из общих соображений говорит — сына, потому что такие, как она, обычно сыновей рожают. Но это потом, и там все будет хорошо.
«Восемь дней тебе даем, — хмуро говорил Полевой, подписывая бумажки, — благодари комдива. За-лож-ни-чек…» Это было где-то через неделю после баевской истории. Гелик стоял, зажмурившись и не дыша. Отцы, матери, бабки и тетки — он уже знал это — тяжело болели у всех, все строчили рапорты, всех срочно вызывали телеграммами — успеть, застать, попрощаться. И никого не отпускали, потому что была ситуация.
И тогда, прыгающими руками заправляя в папку документы, он вдруг спросил про Баева — дребезжащим и каким-то тоже прыгающим голосом спросил. Комдива, ответил Лаврецкий, отправили домой. В увольнительную. И, в общем, с концами, потому что таким, как он, по большому счету, оружия в руки давать нельзя. А там пусть уж с ним решают.
Через много лет Сережа, ну тот, который «старший лейтенант Осташко за нашего Горького», играя, перекатывал в ладонях граненый стаканчик, в стаканчике был гранатовый сок, 1 часть, и спирт, 2 части. Он с военных времен любил этот странный терпкий коктейль. Тогда Джанибекяну прислали эту феноменальную посылку: сорок штук огромных гранатов. Они давили их руками, цедили через тряпку, доливали спиртом — и ничего слаще с тех пор не знали. А Гелик пил, конечно, коньяк.
— Он все правильно сделал, этот твой Баев. Он все знал. Вся его симуляция просчитана была от начала и до конца.
— Я тебя умоляю! Что там можно было просчитать? Кто знал, что его так скрутят?
— Скрутят или нет, это все неважно, Гель. Ему любой расклад годился. Ему все карты в руки были. Он когда узбека расстреливал накануне, он все тогда просек. У него тогда приказ 227 перед глазами встал — и он его прочел как надо. Он все тогда понял… Ему тогда все можно было, потому что он — не дезертир.
Прямо с вокзала. Трамваев никаких не было, поэтому мчался пешком, заглатывая октябрьскую теплую пыль. Звон сотряс квартиру, и он считал про себя «один-два-три-четыре», пока не откроют, не успев даже испугаться, что вдруг никого нет дома; на «девять» Алька распахнула дверь и заплакала тут же, с ходу. Он никогда, даже в детстве, не видал, чтобы она плакала — как-никак она была старшая и всегда такая сдержанная, чуть ироничная; он знал, что она рыдала над хризантемами, которые он оставил ей в сентябре, уходя на призывной пункт и не дождавшись ее с работы. Но это «рыдала над хризантемами» была фраза из ее письма — и такая поэзия, что, прочтя, он оценил звукопись и только. А тут она плакала, как маленькая, совсем маленькая и еще — она всегда была маленького роста, но сейчас, обнимая ее и сцеловывая слезы, он успел удивиться тому, как же он, оказывается, над ней возвышается.
Квартира закружилась вокруг него бешеным счастьем — кухня, лампа, наш буфет, наши карты на стене, все так же порванные по краям, книжки, книжки, книжки.
— А с папой-то вы на десять минут разминулись! Он только что вышел, к врачу.
Наверное, у него дернулось и изменилось лицо, потому что она замахала руками:
— Нет, нет, все в порядке, ты что! Папа не болен! И ни дня не болел! Все вранье, Гель. Все хорошо.
Часть 2. Афганский пленник
Каждое утро теперь она разговаривала с маньяком, и сегодня тоже; и хорошо, что сегодня тоже, потому что если бы он не позвонил именно сегодня, она бы заподозрила, что он что-то знает про этот день, знает, что у нее день рождения, а это было бы уж совсем неприятно — если бы он обладал хоть какой-то информацией о ней, кроме несчастного номера телефона. Он звонил всегда в восемь утра. Она пробовала вешать трубку и не подходить — он продолжал звонить с маниакальной (какой еще?) настойчивостью, один раз продержался сорок минут, и она чуть не сошла с ума, мечась по квартире под бешеный трезвон, и в конце концов все-таки сдалась. Отключать телефон ей не хотелось. На сколько его отключать? Только на утро? Опыт показал, что тогда он, разъяренный, звонит позже, рыдает, рычит, неистовствует. А вообще отказаться от телефона… Ей как-то это совсем не нравилось, ей много звонили, она сама много звонила. Перейти полностью на мобильный? Ну, дороговато, во-первых, а главное — она категорически не желала подстраиваться под этого безумца, вбившего себе в голову, что она то ли его Жизнь, то ли его Смерть. Ну что это — испугалась и отключила телефон и все, сидит, зарывшись с головой в подушечные перья. Нет уж, пусть все идет как идет. И он продолжал звонить, в восемь утра.