– Перекоп взят!
…Еще в конце, даже в начале сентября в северной Таврии наступили такие холода, что из озябших пальцев, выпадали поводья. Еще в сентябре, перебрасываемые с одного фронта на другой, мы жгли по пути костры, поднимали воротники шинелей и часто, чтобы согреться, вели коней в поводу. Теперь, в последних числах октября, вечер был необычайно свеж. Рельсы поблескивали не то росой, но то инеем. Наверху, в спутанном клубке холодных облаков, плыла совсем северная луна – бледно желтая, с затушёванными краями.
Джанкой – так похожий на еврейское местечко Юго-Западного края, не будь в нем чего-то татрского, – спал или притворялся, что спит, и в этом обычном для периода безвластия безмолвии было что-то зловещее, жуткое. То и дело, отдыхая у серых стен, я старался не уронить из памяти одного:
– Надо поскорей добраться до лазарета и сказать, чтобы за донцом послали санитара… Он лежит в том же вагоне… Ноги распухают, самому ему не подняться…
Но как вспомнить дорогу? Как мы шли тот раз? Я вглядывался в холодную темень – и ничего не видел и не понимал.
В глазах вертелись огненные колеса, редкие деревья, заборы, крыши сливались в серое пятно.
Когда я остановился на небольшой площадке, окруженной какими-то казенного типа сараями, и думал: теперь, кажется, направо… вон туда, где трава… – сзади показался разъезд из пяти человек. Кони осторожно ступали по сбитой мостовой, слышался говор. Я прильнул к стене, покрытой тенью колодца, – разъезд проехал мимо, потревожив влажную пыль. У переднего на длинном ремне болтался большой маузер, до бровей спустилась остроконечная шапка. Задний сказал, зевая:
– Никого тут уже нету, товарищи. Айда обратно! – и круто повернул вороного конька…
Только к ночи я попал, наконец, в лазарет и лег в свою кровать, охваченный шестым приступом. Парня с глуповатым, но ехидным лицом не было – он ушел «добывать» табак и сахар. За донцом послали другого санитара – он не нашел его. Отложили до утра.
А утром, когда Джанкой уже был занят красными, донца нашли в вагоне с проломленной прикладом головой и раздетого догола. Окровавленное лицо его было кощунственно огажено.
Не пришел больше Наполеон с двумя желтыми пуговицами вместо глаз, с длинной цепью бурых вагонов, не шевелила пупырчатым языком Веста, не наклонялось надо мной белое пятно с красным крестом наверху. Ничего. Только серая, тягучая липкая пелена плыла перед широко открытыми глазами, да изредка прорывались сквозь нее обрывки чьих-то фраз и хмурые шарики солнца – осеннего, чужого.
– Потому, как я красный командир, – сказал кто-то, открывая окно, от чего струя холодного воздуха колыхнулась в палате, – то мине издеся недолго валандаться. Другие прочие, может, в расход, а я – роту даешь! Послужим… В углу засмеялись? Кажется, Осипов?
– Как же ты – командир, а белым в плен сдался? Подштанников не запачкал? Сморкач ты, а не командир…
Ротный, беспрестанно икая, ответил что-то громко и раздраженно. Взвизгнула за окном гармоника. Прогремело что-то… Как будто броневик. Я приподнялся, вслушиваясь, а серая липкая пелена обвила голову, наливая ее ноющим звоном. Опять лег, тревожно осматривая высокого старика, подходившего ко мне с записной книжкой в трясущихся руках.
– Кто это? – подумал я. – Беспокойные черные глаза, шрам на правом виске… на темно-синем халате белая дорожка слюны… Идет, подпрыгивает… Кто это? Боже! Я не помню…
Старик погладил спинку моей кровати и залепетал скороговоркой, задыхаясь и брызгая слюной:
– Я вас записал… вот сюда… придут они – я скажу, что вы… вы хотели удрать… а поезда не было… Поезда… Не просите… таковы законы, не имею права… не просите!
Бессмысленно улыбаясь, я долго смотрел на прыгающие в бреду черные глаза… Полковник Латин… Да, полковник Латин.
– Дайте мне воды, господин полковник… Вот, на столике… Глупости записывать… Вот… Мне трудно самому… Пожалуйста!
Латин обнял обеими руками графин, уронил его на одеяло, сел на пол и вдруг заплакал, собирая с одеяла воду записной книжкой.
– Задержать противника, а у меня люди… Я им: в цель!.. Но поймите… Задержать, а самурцы…
К ночи он умер – сердце не выдержало.
Высокой ли температуры? Думал ли о красной мести?
«На тонкой паутинке колышется сердце человеческое. Качнешь сильнее – и нет его…» (Иннокентий Анненский).
Когда увозили Латина в покойницкую, вздыхали сестры и сдержанно покрикивал доктор, резко похудевший в эти дни, в палату вошел красный офицер, изысканно одетый. Это был первый визит победителей со дня занятия Джанкоя.