Сразу все стихло. Санитары опустили тело Латина на первую попавшую койку. Старшая сестра – я никогда не забуду вашей удивительной ласковости – нервно оправила косынку и прижала к груди руку – маленькую, пухлую, с детскими пальцами.
– Старший врач джанкойского… лазарета, – сказал доктор, для чего то комкая историю болезни умершего полковника.
Офицер беглым взглядом окинул палату. Необыкновенно красивое, немолодое уже, с тонкими чертами лицо было замкнуто и спокойно… На зеленой тужурке с орденом красного знамени под нашивным карманом, отчетливо выделялась кисть руки изящного рисунка. Может быть, гвардеец… – подумал я горько.
– Ага, хорошо… – сказал офицер, слегка картавя. – Кто у вас здесь?
– Пленные…
– Белые, красные?
– Собственно говоря, они все белые… – доктор с досадой кашлянул, – то есть, я хотел сказать, что все они служили у Врангеля, но некоторые раньше были в вашей армии.
– В какой?
– В красной армии…
– Почему же «в вашей»?
– Простите, я ошибся.
– Ага… хорошо. Федор, неси сюда пакет!
Упитанный красноармеец в кавказской бурке, с серебряным кинжалом, но в лаптях – (…Господи! – вскрикнул в углу Осипов) – принес из коридора большой сверток, стянутый винтовочным ремнем, и почтительно удалился…
– Вот здесь, – сказал офицер, сухо глядя на доктора, – папиросы, сахар и сушеные фрукты. Раздайте поровну вашим больным. Всем без исключения – и белым и красным и зеленым, если у вас таковые имеются. Я сам бывал в разных переделках, так что знаю. Все мы люди… Прощайте!
Круто повернулся на каблуках и направился к дверям, по дороге остановился у безнадежно больного туберкулезом ротмистра Р. и спросил с безучастной сердечностью (бывает такой оттенок голоса, когда кажется, что движет не чувство, а долг, к которому хочется следовать, обязанность, воспитание):
– Ты в какой части был, братец?
– В той, которая с удовольствием повесила бы тебя, красный лакей, лизоблюд совдепский. Пошел вон!
Офицер невозмутимо пожал плечами.
– Не нервничайте, это вам вредно! – И вышел. Доктор принялся развязывать пакет.
Больные обступили судорожно кашляющего, крича, смеясь и ругаясь. Особенно неистовствовал бывший красный командир:
– Хошь он, видать, и царский охфицер, а душевный человек, с помогой к нам пришел. Надо тоже понятие иметь, сыр ты голландский! Чего окрысился так? Думаешь, может? Все одно, не сегодня так завтра сдохнешь!
А я?.. Какая то скрытая, мучительная правда почудилась мне в ответе ротмистра. Что-то большее, чем раздражение обреченного было в этих злых словах, в этом презрении полумертвого к обидной милостыне врага, когда-то бывшего, быть может, другом.
По приказу джанкойского коменданта направлять в его распоряжение всех выздоравливающих – из лазарета ежедневно выбывало по несколько еле державшихся на ногах человек, которых специально присланный санитар отводил на «фильтрацию» в особую комиссию при комендатуре.
Фильтрация заключалась в коротком допросе, долгом истязании, голодовке, заполнении анкет и распределении опрошенных и избитых по трем направлениям: наряды красной армии, преимущественно пехоты, в Мелитополь – для дальнейшего выяснения личности (захваченные в плен на юге Крыма направлялись в Симферополь) и на полотно железной дороги – под расстрел.
Судя по заслугам перед революцией.
Дней через пять после визита сердобольного военспеца из лазарета были выписаны трое: крестьянин Харьковской губернии Петр Ф. доброволец и потому очень беспокоившийся за свою судьбу, поразительно мягкой души человек, развлекавший весь лазарет мастерским исполнением известной малороссийской песни на слова Шевченко: «Реве тай стогнэ Днипр широкий» – житель города Ставрополя, Поликарп Кожухин, за последние шесть лет носивший мундир семи армий: – Императорской, красной, армии адмирала Колчака, Добровольческой – генерала Деникина, петлюровской, польской и Русской армии – ген. Врангеля, не считая кратковременного пребывания в казачьих повстанческих отрядах и у Махно. Он был заразительно весел, уверял нас, что «жизнь есть колбаса, только надо уметь есть ее с обоих концов сразу» и бодро смотреть на будущее.
Третьим был:
«Военнообязанный Сав…ин Иван, родившийся в 1899 году, без никакого документу, говорит – утерянный, брунетистый, большого росту».
Эту вздорную сопроводительную записку помню до сих пор: на оберточной бумаге, засаленая, с неразборчивой, как будто сконфуженной подписью нашего доктора и крупными каракулями под ней: