Это заявление, написанное в Управление МГБ Глебом Ивановичем Игнациусом. Он пишет, что считает своим партийным и гражданским долгом сообщить органам безопасности о том, что я на протяжении всего своего пребывания в Ставрополе вел активную антисоветскую агитацию среди своих знакомых. Главным объектом моей агитации была его семья. Особенно эта антисоветская деятельность усилилась после ареста моей жены. Дальше приводятся факты, подтверждающие мою подрывную деятельность. Почти все правда!.. Рассказывал о том, что четырнадцатилетних детей за уход с военных предприятий посылали на семь лет в общие лагеря… Рассказывал! Говорил, что лагеря были набиты людьми, которым давали по пятнадцать лет за украденную жменю подсолнухов… Говорил! Игнациус ничего не прибавлял, только все, что я рассказывал, было пересыпано гарниром слов: «возведя клевету на советскую действительность», «в своей вражеской клевете, доходя до утверждения…», «в целях оклеветать партию и правительство…» – и т. д. Я посмотрел на дату заявления: написано через две недели после моего отъезда из Ставрополя в Москву… Интересно, а Вера про это знала?
Как бы отвечая на этот незаданный вопрос. Гадай мне протянул протокол допроса Веры Игнациус. Свидетельница полностью подтверждала все факты моей антисоветской деятельности, сообщала, что я, вероятно, уехал к своей ссыльной жене и давала обещание немедленно сообщить о моем приезде органам МГБ… (Значит, после того, как они меня обнимали и целовали, Вера помчалась к Гадаю!.. Это почти напротив…)
Не верьте моей теперешней интонации! Это сейчас, когда прошло двадцать два года, я вспоминаю об этом почти спокойно. Только что «почти»… Предательство не имеет срока давности! И даже сейчас, когда это вспоминаю, – я начинаю немного задыхаться. Ну, а тогда, несмотря на всю мою готовность ко всему, и самоконтроль, вероятно, про меня нельзя было сказать, что «на челе его высоком не отразилось ничего». Отразилось. Очевидно, хорошо отразилось. Потому что Гадай остался вполне удовлетворенным.
Он снял трубку, набрал чей-то телефон и почтительно сообщил:
– Да, здесь у меня, товарищ подполковник. Слушаю, сейчас приведу.
И выйдя из-за стола, подошел ко мне, пронзительно посмотрел мне в глаза (их, наверное, обучают этим актерским штукам) и доверительно, тихо сказал:
– Вас вызывает к себе сам начальник следственного отдела…
Начальник следственного отдела, будь он немного постарше, удивительно напоминал бы покойного Спенсера Трейси. Как и тот, он был естественным, мудро-спокойным, доброжелательным, без всякой тени назойливости. Он принял меня как человека, пришедшего к нему по своей воле для того, чтобы тот ему помог… Он усадил меня не на пресловутую прикованную табуретку, а в мягкое кресло у стола, предложил мне папиросу (я от нее отказался), и с волнением зашагал по комнате. Он говорил тихо, как будто не ко мне обращался, а размышлял сам с собой.
– Вы знаете, в нашей профессии часто приходится встречаться с низостью, с предательством, с грязью… Но редко кто вызывает у меня такое отвращение, как этот ваш друг, Игнациус… Уверяю вас, никто из нас не делал ни малейшей попытки уговорить его написать этот документ, который вызвал у нас не только удивление… Не скрою от вас, что были понятны мотивы этого поступка. Ведь сам Игнациус – отъявленный антисоветчик! Негодяй! Поверьте, я не могу полностью оправдать вашу невыдержанность, но я так хорошо понимаю её источник! Пройти через такие испытания, отказаться, от литературной карьеры, доживать свой век в маленьком городке. А тут ещё арест любимого человека… Господи, как тут не вспомнить Спинозу: понять значит простить! А он? Чтобы как-то прикрыть свое подлое антисоветское нутро, выдает своего друга, выдает несчастного, доверившегося ему человека!..
(Так… Сейчас он начнет уговаривать меня дать показания на Игнациуса…)
– …Вот на что был направлен его подлый, предательский маневр! Испугаться своей откровенности перед вами – он же всех судит по своей мерке! – и поспешить написать этот донос, в котором, наверное, меньше половины правды… Донос, который подорвет, в случае чего, попытку открыть его настоящее лицо ренегата!.. Но он горько ошибается! И мы умеем отличить настоящих врагов от тех, кого на необдуманные слова толкнуло отчаяние и горе… Послушайте: зачем вы будете щадить этого доносчика, эту жалкую мразь?! Вы его знаете, как никто другой! Раскройте его настоящее лицо! Игнациус – вот настоящий враг, и наша цель он, а не вы, которому мы постараемся помочь!..
(Даже слеза дрожит в голосе!.. Переигрывает… Ну, конечно, так он мне может дать только десятку по 58-10. А надеется, что я со злости тяпну ему про эту сволочь… Тогда уж он мне приплюсует 58-11-группу – и даст не десятку, а все пятнадцать или двадцать пять… Неужто он думает, что я это не знаю и не понимаю?..)
– Гражданин начальник! Я никогда, слышите – никогда! – не слыхал от Игнациуса ни одного антисоветского слова, выражения, фразы, анекдота… В своих высказываниях по вопросам политики он всегда, абсолютно всегда, придерживался содержания последнего номера газеты «Правда». Я не располагаю никакими материалами, которые подтверждали бы ваше заключение о том, что Игнациус – антисоветчик…
«Спенсер Трейси» остановил свой взволнованный бег по кабинету, наклонил голову и внимательно на меня посмотрел. Впрочем, от благородного американского актера в нем оставалось все меньше, меньше…
– Ишь, грамотный!.. Ученый… вашу мать!
– А как же, гражданин начальник! Ученый. Вами же и выучен…
– Так что, не сойдемся? – деловито спросил меня бывший Трейси.
– Нет, не сойдемся.
– Заберите его! – сказал с отвращением благородный подполковник.
Рассвирепевший Гадай отвел меня к себе и с превеликой жалостью предъявил мне обвинение по статье 58-10, часть 1-я Уголовного кодекса РСФСР. И теперь мне стало совершенно ясно, что я получу десять лет лагерей плюс пять лет поражения в избирательных правах после отбытия наказания.
Поскольку я был грамотный и ещё до начала следствия знал свой приговор. Гадаю со мной было непривычно трудно. Он привык видеть подследственных на коленях. А я себе обещал, что на этот раз они меня на коленях никогда не увидят.
Начать с того, что я категорически отказался признать себя виновным и никаких показаний не подписывал. Сколько бы Гадай ни исписывал бланков допроса с хитроумнейшими закавыками и сложнейшими периодами, на меня это не действовало. Когда он строчил что-то очень хитроумное, я остужал его вдохновение замечанием, что его работа – напрасный труд и что лучше бы ему газету читать.
После этого следовали залпы отработанных приемов. Крыл меня всеми словами, приказывал стоять, замахивался на меня кулаком или рукояткой пистолета… Все это были пустые номера. Когда меня вели на допрос, я слышал из следственных кабинетов крики избиваемых арестантов. Но я уже усвоил одну поправку, внесенную временем. Это в 1937-38 годах следователь не был стеснен никакими правилами. Он мог бить арестанта независимо от того, в чем тот обвинялся, любыми подручными средствами, и мера пыток определялась только его сноровкой, физической силой и служебным рвением. После того, как Ежова сменил Берия, пытки были регламентированы, самодеятельность следователей была введена в рамки (хотел прибавить «законности», да боюсь быть обвиненным в чрезмерной ироничности).
Из рассказов моего недолгого сокамерника и собственных наблюдений я уже догадался, что обвиняемых по статье 58-10 – считающейся самой безобидной – бить не полагается… Поэтому я отказывался стоять на вытяжку и продолжал сидеть на своей табуретке.
Когда мне до смерти надоели уныло-бездарные ругательства Гадая и когда он обругал мою жену нецензурными словами, я сделал ему следующее заявление:
– Ввиду того, что вы, гражданин следователь, нарушаете советский уголовно-процессуальный кодекс и непристойно ругаете не только меня, но и моих близких – я в дальнейшем буду отвечать на вопросы следствия только в присутствии прокурора. И наедине с вами больше не раскрою рта.
Через тридцать минут беснований Гадай понял, что я не шучу и действительно он со мной ничего не сделает. Тогда он сел в свое кресло и примирительно сказал:
– Ну чего ты лезешь в бутылку? Добиваешься, чтобы следователя сменили? Ничего у тебя не получится! Подумаешь, я его матом обложил! Подумаешь, я ему «ты» говорю! Да так заведено у нас, у русских… Должен привыкнуть к этому, раз в России живешь! А я вот нисколько не обижаюсь, можешь мне говорить «ты», можешь меня матом крыть – да ради бога!