Выбрать главу

– Распишитесь здесь, – сказал он мне, – что вам объявлено о восстановлении кассационного срока начиная с этого часа. Вас отвезут в краевой суд, где дадут ваше следственно-судебное дело, а также письменные принадлежности, чтобы вы могли сделать все выписки для кассационной жалобы.

…Здорово! Я, признаться, уже почти и забыл про это обещание начальника тюрьмы, я считал, что он меня просто всеми средствами уговаривал снять голодовку и был ему благодарен за это. Но чтобы добиться!!! И как он это сделал?

Но начальник тюрьмы, очевидно, не намеревался бросаться мне на шею и рассказывать о своей борьбе за правосудие…

– У меня нет сейчас закрытой машины для перевозки заключенных. Вы согласитесь поехать в суд в кузове открытого грузовика?

…О, господи! Он ещё об этом спрашивает!!! Этот сырой день позднего сентября показался мне таким ясным, теплым, приятным! Привалившись к передней стенке кузова, рядом с конвоиром, я жадно разглядывал знакомые улицы и дома. Мы проехали мимо дома, где я жил. Женины мальчики – Витя и Толя – играли на тротуаре. Они посмотрели вслед промчавшемуся грузовику, и я им помахал рукой… (Через два дня меня вдруг вызвали «на свиданку», и через решетку я целых пятнадцать минут разговаривал со своей квартирной хозяйкой Женей, узнавшей от своих мальчиков, что «дядю Леву везли из тюрьмы»…)

В краевом суде меня отвели в какую-то пустующую канцелярию. Через некоторое время туда пришли два служителя. Я не без интереса взял в руки довольно толстый том. Он был приготовлен для сдачи в архив, в нем были: мое следственное дело, которое я уже читал по окончании следствия, и протоколы судебного заседания. Я начал с того, что снова стал перечитывать донос Игнациуса, показания его и достойной его супруги, показания свидетелей, свои собственные показания, протоколы очных ставок… В какой малой степени они отражали действительность! Из них исчезло все: накал спора, драматизм встреч «глаз в глаз» с бывшими друзьями, исчезло все пережитое, перемученное, перестраданное… И я невольно подумал, как ничтожно мало узнает будущий историк о том, что происходило в этих следовательских кабинетах!

Вдруг на границе между следственным делом и судебным я увидел документ, которого не было, когда я подписывал «двести шестую». Это был конверт, на котором хорошо мне знакомым почерком было написано:

«Совершенно секретно. Только для Председателя суда. Памятная записка». Мои юридические знания были глубокими и обширными, но я ещё никогда не слышал, чтобы следователь в письменной форме давал указания суду! Да ещё чтобы это сохранялось в материалах, теоретически доступных для других!.. Впрочем, насчет доступности я несколько ошибался. После прочтения содержимого конверт с «памятной запиской» был подшит вскрытой стороной. Теперь конверт был снова запечатан, и, чтобы познакомиться с содержимым, его надобно было разорвать.

Я это и решил сделать, но понимавшие свое дело канцеляристы схватили меня за руку… Так я и не узнал, какие указания давал «независимому» суду майор Гадай… Впрочем, не так уже и трудно об этом догадаться, вспомнив, что приговор по моему делу был составлен и даже переписан на машинке ещё до начала судебного заседания. Ладно, черт с ним, с Гадаем. А вот протоколы судебного заседания!!! Все мои старания, все мои попытки переплюнуть Плевако не стоили, оказывается, ни гроша! В протоколах судебного заседания не было ни одного моего вопроса свидетелям, ни одного их ответа на мои вопросы… Моя блестящая защитительная речь свелась к лаконичной записи: «Виновным себя не признает, считает, что он должен быть оправдан»… Как пишут в рецензиях на книги, «имеются отдельные недостатки, но суть проблемы передана правильно, лаконично и емко…»

Я исписал множество бумаги выписками из дела. На другой день меня вызвали в тюремную контору, и целый день – сидя в какой-то пустующей одиночке – я писал огромную жалобу, обвиняя суд в фальсификации протокола, в подделке документов и пр. и пр. Кассационная жалоба получилась красивой, но огромной. Передав её в тюремную канцелярию для отправки, я подумал, что все же краткость – сестра таланта, и моя кассация на осуждение меня лагерным судом в 1942 году была написана с большим блеском. И что прохиндей из Верховного суда её, наверное, и не прочтет… Так оно и получилось.

Кассационная инстанция на этот раз откликнулась невероятно быстро. Меньше чем через месяц меня вызвали в тюремную канцелярию и дали мне прочесть ответ из Москвы на кассационную жалобу. Как я и предполагал, высокая инстанция, рассмотрев мою жалобу, не нашла оснований для пересмотра дела и приговор по моему делу оставила в силе. Я подписался, что прочитал ответ Верховного суда и что мне известно, что приговор вступил в законную силу…

«Что ещё?» – подумал я… Ещё меня повели в коридор, а оттуда – в кабинет начальника тюрьмы. Начальник на меня внимательно посмотрел:

– Вы прочитали ответ на ваше заявление?

– Да.

– У вас есть ещё какие-нибудь жалобы, заявления? Может быть, вы хотите ещё куда-нибудь обратиться?

– Нет. Никуда не хочу обращаться. И благодарю вас за внимание ко мне, за науку…

– Конечно. Учиться никогда не поздно. Даже человеку очень ученому. Вашу камеру скоро отправят в этап. В вашем формуляре указано, что вы – нормировщик. Очень правильно! Старайтесь жить и быть здоровым! Надеюсь, вас больше здесь не встретить.

– Спасибо. И всего вам хорошего.

В апреле тридцать восьмого года меня из «собачника» внутренней тюрьмы на Лубянке привезли в Бутырки. После обычных процедур приемки арестованного и обыска меня повели по тюремным проспектам, улицам и переулкам, остановились перед камерой с номером «29» и открыли дверь. После светлого коридора ничего не было видно в сумраке открывшейся двери. Меня слегка толкнули в спину, и я очутился в большой камере, наполненной обросшими, странно одетыми людьми. Из них выделился высоченный человек с бритой головой, одетый в сносившиеся галифе и выгоревшую гимнастерку. Он взял меня за руку, отвел в глубину камеры и посадил на край нар.

– Я – староста камеры, комбриг Онуфриев, – сказал он. – Вы с воли или из другой камеры?

– С воли.

– Ну, посидите несколько минут молча, придите в себя. Теперь уже все позади. Вам почти ничего не угрожает. Главное – теперь вы можете больше не бояться, что вас арестуют…

Онуфриев был мужественным и добрым человеком, полным достоинства. Он много сделал, чтобы жители нашей камеры не оказались растерянными перед неведомым и наверняка страшным будущим. Он прямо из нашей камеры ушел на Военную коллегию и расстрел, таким же бодрым и уверенным, каким встретил меня.

Но в главном – он ошибся. Когда тебя увозят от твоих близких, из твоего дома, туда – в тюрьму, то, действительно, кажется, что второй раз тебя арестовать не могут, как не могут второй раз убить… Но в декабре тридцать восьмого года, когда меня с Головного лагпункта отправляли на 3-ю командировку и мы с Асы плакали, расставаясь друг с другом, он мне сказал:

– Вот и ещё раз они нас арестовали… И если мы хотим жить и дальше, то должны быть готовыми к тому, что нас ещё много раз будут арестовывать…

Конечно, Асы это знал. Каждый этап, по существу, и означает новый арест. Рвутся установленные связи дружбы, взаимная помощь. Тебя уводят в неизвестность, к неизвестным… Я уже в своей жизни испытал множество арестов. И понимал, что сейчас будет ещё один.

Нашу камеру расформировали и направили в этап в течение одного дня. С утра начались вызовы. По одному, по два-три… Помогаем поднести сидоры к двери, быстро обнимаемся и прощаемся уже навсегда… Сколько бы ни было в жизни таких арестов, они не дают иммунитета. И каждый раз отваливается какой-то немалый кусок души.

…“Старайтесь жить и быть здоровым”, – сказал мне почему-то добрый начальник этой тюрьмы. Я уходил в этап, ещё раз узнав, что те, кто делают тюремщиков, сталкиваются с одной существенной для них трудностью: тюремщиков приходится делать из людей…