– А чего объявлять? Мы кричим – выходи! становись! – они вылезают, а перед ними уже яма выкопанная. Они вылезут, жмутся, а мы сразу по ним из автоматов.
– Молчали?
– Кто молчит, а кто начинает кричать, вот мы-де коммунисты, погибаем безвинно и прочее такое. А женщины только плачут и жмутся друг к дружке. Так ведь мы их сразу же…
– А врач с вами был?
– Ну а зачем он? Постреляем, кто шевелится – добьём и в машины. А в стороне уже ждет дальлаговская бригада.
– Что это за бригада?
– А у нас в особой зоне жила бригада уркаганов из Дальлага. Они обслугой были, и потом их дело было ямы рыть и закапывать. Вот мы уедем, а они пошвыряют в ямы, закопают, выроют яму на завтрашний день. Урок у них кончен – в зону. Им зачеты шли и кормили их хорошо, да и работа не пыльная – не лес валить.
– А ты?
– А мы приедем в лагерь, сдаем в караулке оружие, выпиваем, значит, бесплатно, сколько хотим. Другие помногу – тянуло на дармовое, – я завсегда один стакан выпью, схожу в столовую, поем горячего и в казарму спать.
– А хорошо спал? Ну не страшно тебе было?
– Чего страшно-то?
– Ну, что убил только что людей. Не жалко их было?
– Нет, не жалко. Не думал об этом. Спал хорошо, днем погуляешь, места там красивые есть. Скучновато, конечно, баб нет.
– А женатые среди вас были?
– Нет, с женами не брали. Конечно, начальники-то обходились. В дальлаговской бригаде были такие бабенки – закачаешься! Ну, там – повара, посуду мыть, полы – вот они все начальникам доставались. А нашему брату – шиш! И подумать нельзя было хватануть какую…
– Григорий Иванович, а ты знал, что люди, которых вы расстреливали, – неповинные, ни в чем не виноватые?
– Ну тогда об этом не думали. А потом – да. Нас вызывали к прокурорам, расспрашивали, объяснили, что они были невиноватые, ошибки тут были и эти – перегибы. Но нам сказали, что мы тут ни при чем, мы ни в чем не виноватые.
– Ну, хорошо, вам приказывали – вы и стреляли. Но вот ты узнал, что убивал мужчин, женщин ни в чем не виновных, тебя после этого совесть не мучила?
– Совесть? Нет, Наумыч, не мучила. Никогда про это не вспоминаю и не думаю, а когда и вспомню – нет, совсем, совсем ничего – как и не было. Я, знаешь, сейчас стал такой жалостливый, вот смотрю, мучается старичок какой – так мне его жалко станет, иногда заплакать могу. А тех – нет, не жалко. Совсем не жалко, как и не было их…
Конечно, откровенность Ниязова передо мной не ограничивалась только теми годами его жизни, когда он был палачом. Он мне рассказывал и о дальнейшем, и я слушал, слушал внимательно, мне так хотелось узнать, удостовериться, что он не такой, как я, как все люди вокруг меня.
Но он был такой же, в общем такой же. Если не считать того, что он не уговаривал себя в существовании границы между дозволенным и недозволенным.
В конце 39-го «объект» стал работать в полсилы, а в 40-м году его закрыли. Закрыли, а Ниязова снова перевели в Омск на старое место – надзирателем.
– Ну, там, Лев Наумыч, мне служить надоело. Старых никого не было, надзиратели все молодые и на меня все шипят – невинных, мол, расстреливал, наживался… Ну, завидовали, конечно, в Бикине, конечно, зарплата другая. До того разозлился, что ушел с работы.
– Куда?
– А так, решил отдохнуть. Ну, не удалось – война.
Да, Ниязов воевал. И, очевидно, хорошо воевал. Солдатом на Ленинградском фронте. Был ранен, получил два ордена Красной звезды, много медалей. И выжил, потопал по побежденной Германии, вернулся назад здоровым и богатым.
– Я, Наумыч, знаешь, какой богатый был после войны? У!
– А богатство-то откуда?
– А ещё в начале войны, когда отступали, прошли мы через один наш городок. Идем втроем – старшина и нас двое солдат… Город пустой, все раскрыто, смотрим вывеска: «Банк». Заходим, а там лежат большие брезентовые мешки с деньгами. Ну, мы три мешка взяли и решили запрятать до конца войны. И так, понимаешь, запрятали, что война кончилась, я в этот город приехал и захоронка цела – лежат все три мешка. Я СБОЙ мешок взял и дальше.
– А почему только один?
– Ну, что я, дурной? Меня одного из первых демобилизовали. А вдруг старшина, да тот солдат живы остались? Они же мою фамилию знают, и откуда я. Нет, я на чужое не кидаюсь. А что мое, то мое. Я ведь умный, Наумыч. Другие из Германии волокут тряпки, тарелки – набьют сидора, не утащишь. А я с собой только мотоцикл да три литра камешков.
– Каких?
– А для зажигалок. В России у спекулянтов камешек – 25 рублей. А я их сразу же отдал по 10 рублей камешек. А знаешь, сколько их в трех литрах? Миллионы! Денег у меня было – закачаешься!
И дальше жизнь Ниязова шла хорошо. Хотели его запихать куда-то, но пошел к начальству, сказал, что вот чекиста хотят забрать хребет ломать, его сразу на охрану правительственной связи. А потом, когда вчистую демобилизовали – устроился на самую золотую работу – комендантом центральной промбазы Военторга войск ПВО. И работал там десятки лет.
Ниязов долго, захлебываясь словами, рассказывал мне, как интересно и выгодно было работать на этой базе. Конечно, самые сливки доставались не ему.
– Нам, знаешь, сколько золота давали! И серебра! Кольца там, браслетики, подстаканники и прочее такое. Но это к нам и не приходило на базу. Придет только накладная, да счет – уплачено уже начальниками и забрано ими.
А меха привозили – такие, знаешь, меха! Ну, тут наезжают большие начальники – сам Батицкий приезжал, отберут себе что получше – и отрезы импортные и другое, а потом мы уже пускаем в операцию.
– Какую?
– В каждом деле, Наумыч, своя хитрость есть. У нас уже уговор был с некоторыми точками. Вот отправляем контейнер с самыми дорогими вещами в какой-нибудь гарнизон ПВО черт-те где – у самой границы. Там этот контейнер полежит сколько нужно по закону и назад к нам– потому что не раскуплено. А мы – по закону – сразу же комиссию и переоценку, как не имеющие спроса и утратившие товарную ценность. И разбираем! Видишь, на мне, Наумыч, пальто. Драп-то пощупай! Вечный драп, самой чистой и дорогой шерсти – двадцать восемь рублей! Рубашки были по три рубля – самые лучшие. Шапка ондатровая или пыжик – восемь рублей… Конечно, сначала берут начальник базы, офицеры из управления. Но и я не жучка был – комендант, у меня в подчинении сорок семь человек было…
И этой работы «несправедливо», «подло» лишил Ниязова новый начальник базы. Пришел, привел всех своих, старых и заслуженных стал прогонять. Дождался, когда Ниязову стукнуло шестьдесят, устроил, сволочь, ему торжественные проводы на заслуженный отдых. А от этого торжества Ниязова хватил первый инфаркт, а второй, с каким попал сейчас в больницу, получил из-за этой бляди – младшей свой дочери. Бил её так, что думал – не отойдет. Она-то отошла, а у него новый инфаркт…
Ну почему я это все рассказываю? И почему мне должна быть важна жизнь Ниязова, его характер, нравственные воззрения, зачем мне все это?
«Спецобъект» Бикин существовал почти три года. Ну, скажем, не три, а два с половиной. И работал он с выходными: может быть, по воскресеньям. Первого мая, в день Октябрьской революции и Конституции не расстреливали. Все равно – выходит, что 770 дней «объект» работал. И каждое утро каждого 770-го дня четыре машины выезжали из зоны Бикина в сторону глухой сопки. Четыре машины по шесть человек в каждой – 24 человека? За 25-30 минут людей привозили к ожидавшей их яме. «Объект» уничтожил за время своего существования 15-18 тысяч человек. А ведь «объект» Бикин был типовым – таким же, как и любая пересылка. И этот налаженный, отработанный аппарат работал без сбоев, точно и регулярно, заполняя трупами приготовленные ими ямы между сопками Дальнего Востока, в сибирской тайге, на полянах среди лесов Тамбовщины или Мещеры. Они везде были, эти «объекты», и не осталось от них ничего: ни страшных музеев – как в Освенциме или Маутхаузене, ни траурно-торжественных мемориалов – как в Хатыни, Саласпилсе, Лидице. Осели, заросли мелколесьем, кустами и густой травой тысячи и тысячи безымянных могил, в которых спутанно переплетались кости сотен тысяч людей. Правда, не так, как у немцев – все вместе. У нас мужчины отдельно и женщины отдельно. Распущенности в этом деле у нас не допускалось.
А убийцы? Убийцы ещё доживают. Не всем так «не повезло», как Ниязову. Да и то сказать – расстрельщиков было много. Но ещё больше было тех, кто к глухой сопке и к другим местам убийств никогда не выезжал. Это только по помещичье-буржуазным законам прокурор и другие обязаны были присутствовать при казни. У нас, слава Богу, этого не было. А ещё больше, чем расстрельщиков, было других палачей: не с семилетним образованием, а с высшим – «гуманитарным». Это те, кто писали бумаги, подписывались под словами: «полагал бы», «согласовано», «утверждаю», «приговорить»… Они все на пенсии, большей частью на персональной; они сидят в скверах, любуясь играющими детьми; ходят на концерты и растроганно слушают музыку; мы встречаемся с ними на собраниях, в гостях, за праздничным столом у общих друзей. Они живы, их много. Они ведь моего возраста и ещё моложе. У меня уже прошел шок, который я испытал в больнице после рассказа Ниязова. И с ужасом я думаю, что не испытываю к Ниязову никакой ненависти. Он ничем не лучше – не хуже других. Мы живем среди убийц. И ничего с этим не можем поделать. Я живу среди них, и я могу лишь бессильно вспоминать строчки стихов Домбровского: