Через неделю-две «толкание романов» превратилось в излюбленное для всего населения вагона занятие. Вечером зеки нетерпеливо ждали поверки, чтобы посадить в центр нар тюремную Шехерезаду и начать слушать продолжение захватывающего романа. Ибо, по примеру Шехерезады, наш рассказчик прерывал свой рассказ на самом захватывающе-интригующем месте. Конечно, за это время сердца зеков смягчились, никто уже не напоминал о постановлении толковища «задавить гада», напротив, к нему стали относиться бережнее и даже премировать куском чего-нибудь съестного за наиболее удачный рассказ. И судья утратил свой страх, он не только приободрился, но и начал понимать свою общественную ценность, требовать местечка получше, дабы не простудиться и не попасть, следовательно, в «простой».
– А вам не бывает стыдно?
– За что?
– За то, что отнимали у детей и стариков деньги на жизнь?
– Все так делали, все друг у друга отнимали, почему же только мне должно быть стыдно?
– А срока людям вы давали всегда справедливо?
– Я же работал судьей, при чем же тут справедливость? Давал срока, как сказано в законе, по инструкции, по указанию начальства, по поведению. Смотрю, тихий, в глаза мне засматривает – дам поменьше. А если нахал – то и на всю катушку…
– А вы никогда не думали, что можете очутиться на их месте, в тюрьме, среди тех, кого судили? Вас же хотели убить. И убили бы.
– Спасибо вам. Век не забуду. Если ещё придется работать судьей да попадете ко мне – отплачу добром.
– А вы ещё думаете быть судьей?
– А чего же! С такими, конечно, как я, и бывают неприятности. Но наверху нас никогда не забывают. Вот этап уж почитай пережил, а в лагере к законникам да шобле не попаду – там знают, кого и куда направлять.
И точно! Когда наш эшелон втянулся на запасные пути станции Соликамск и нас начали выводить из вагонов, судью после первой же переклички как будто смыло из общего этапа. Он куда-то исчез. И опытные лагерники мне объяснили, что «они, суки, своим пропадать не дают. Либо дневальным в Хитрый домик устроят, либо куда. В лес не погонят, там же ему не повезет так, как у нас в вагоне, – пустят на него дерево – и с концами!..»
Это было осенью 1951 года. А намного раньше, в сороковом году, на Первый лагпункт Устьвымлага прибыл новый этап, и, когда заключенных рассортировали, Степа Горшков показал мне на высокого, ещё не старого мужчину в галифе и выцветшей гимнастерке. Степан Горшков при всем том, что был заключенным, занимал на лагпункте самый высокий пост, до которого может дойти зек: незадолго до этого уволился начальник работ, и, пока не прислали нового, обязанности начальника работ исполнял заключенный Степан Горшков.
– Вот что значит у нас никого почти москвичей не осталось – никто его не вспомнит, – сказал Степан.
– А кто он такой? Я москвич, а не знаю, кто такой.
– Ты проходил по центру, а поэтому не имел с ним дела. Его фамилия Купчинский. Он не пешка, нет – заместитель начальника Управления НКВД по Москве и Московской области. Кровавая собака! Я о нем наслышался. Смотри, дьявол, – сколько их постреляли, а он живой – в лагерь попал. Да ещё жив останется из-за таких хлюпиков, как ты да я.
– А что же нам надо делать?
– Слушай, в последней твоей посылке была кременчугская махорка. Дай мне две пачки. Я их дам одному хитровану, но опытнейшему лесорубу. На втором выходе в лес он на него пустит дерево. И пустит точно – он на это большой мастер.
Было это не в пятьдесят первом, а в сороковом. И тогда никакой жалости у меня к таким не было. Сам никогда никого в жизни не убивал, но тогда был уверен, что смог бы… Но вот так, попасть сразу же под дерево и умереть, не узнав, что такое подъем в шесть утра, развод на морозе при пронизывающем ветре, долгая мучительная дорога до лесосеки, эта страшная работа по пояс в снегу – пилить нагнувшись да ручной пилой дерево, надрываться, вытаскивая баланы из снега, мокрым и замученным брести в зону и там, похлебав не утоляющей голод баланды, залечь на жесткие нары в ожидании нового подъема… Как же это несправедливо!
– Степа, давай сделаем иначе. Их сейчас поведут на комиссовку, я поговорю с Македонычем, устроим ему «тяжелый труд». Пусть он всего, сволочь, понюхает, прежде чем сдохнет!
– Да не сдыхают такие!.. Ну ладно, действуй. План был несложный. К этому времени уже стал намечаться дефицит в рабочей силе. Не просто в арестантах, а таких, которые могли бы пилить лес и выполнять главный закон страны – план. Поэтому было строжайше запрещено зеков с категорией «тяжелый труд» использовать на любой не лесоповальной работе, если только он не был совершенно необходимым специалистом. За всякого зека с «тяжелой» категорией, обнаруженного не на лесоповале, у начальника лагпункта вычитали штраф из зарплаты – мера очень чувствительная. У Купчинского был весьма истощенный вид, и на «тяжелый труд» он явно не тянул.
Но! Но я объяснил нашему милому врачу мой жестокий план, и, его сердце не дрогнуло. Да и с чего ему было дрожать? Его самого, его жену и двух сыновей взяли сразу, в одну ночь… Да и медицинскую этику ему не надо было нарушать: никто от него не требовал, чтобы он злодейски умертвил злодея. Напротив. Купчинский как ослабевший был немедля положен в стационар. Через месяц бывший заместитель начальника У НКВД был вполне годный для нашего плана: толстенький, розовенький и абсолютно здоровый. Каждый при выходе из стационара проходит комиссовку и получает новую категорию труда. Нисколько не покривив душой, медицинская комиссия определила Купчинскому «тяжелый труд», закрыв ему этим дорогу к любой «придурочной» работе. Ибо никакой профессии у этого палача не было, кроме умения выбивать нужные показания у врагов народа.
Через какое-то время начальника работ вызвали в Хитрый домик. Около оперуполномоченного Чугунова стоял заключенный Купчинский. Стоял почтительно, давая понять, что он здесь не совсем чужой.
– Горшков! Вот этого заключенного назначишь бригадиром.
– Нет, гражданин старший лейтенант, не назначу. Это ваш человек, а не мой. Мне нужны бригадиры, которые будут пользоваться авторитетом в бригаде и вместе с ней давать план. А этого заключенного в бригаде не слушаться будут, а бить. Каждый ведь помнит, как Купчинский бил таких, как они. Нет, Купчинский будет работягой. Как все.
– Слушай, Горшков! Если ты этого зека будешь доводить, ты мне ответишь как человек, обкрадывающий заключенных. Я не посмотрю на то, что ты начальник работ, и заведу на тебя дело. Попробуй только обсчитать его!
Горшков позвал дневального Хитрого домика и приказал ему вызвать бригадира бригады, работающей на раскорчевке трассы. Тот встрепанный прибежал. Не повышая голоса, начальник работ ему сказал:
– Вот этого заключенного возьмешь в свою бригаду. Выделишь ему отдельный участок и работу будешь принимать сам. Я пошлю контрольного десятника проверять приемку. Если ты его обсчитаешь на полпроцента, я сниму тебя с работы и ты пойдешь пилить лес. А если ты ему прибавишь полпроцента, то, пока я на лагпункте, ты будешь упираться рогами в самой последней бригаде на самой доходной работе. Понял меня?
– Понял, товарищ начальник.
И пошел Купчинский корчевать сосновые пни. Получая за свою работу штрафную пайку. Ибо без обычной туфты даже такой здоровый жлоб, как бывший заместитель начальника УНКВД, выполнить нормы не мог. И я имел удовольствие видеть, как в колонне арестантов возвращается с работы Купчинский и становится в очередь за пайкой и получает, в отличие от других, крошечный, в двести граммов, кусок хлеба. Впрочем, я скоро заметил, что время от времени дневальный Хитрого домика сует ему здоровенный кус хлеба да ещё чего-то. А вечерами, после отбоя, штрафной арестант тихонько выходил из барака и направлялся в Хитрый домик, где его несомненно подкармливали. И, наверное, не только за прошлые заслуги.