Как известно, римские матроны раздевались догола перед мужчинами-рабами не потому, что они были бесстыжими, а потому, что не считали рабов за людей. По тем же причинам Тарасюк – как и эти персонажи классической древности, – совершенно не стеснялся. И не только зеков, но и тех «вольняшек», которые по своему происхождению и положению мало чем от зеков отличались. Он как-то собрал в Управлении совещание нормировщиков и экономистов для очередной «накачки». Это было в середине войны, когда даже «вольный» паек с трудом обеспечивал полуголодную жизнь. Заседание было долгим, люди сидели замороченные усталостью и голодом. В это время к Тарасюку, сидевшему – как это положено – впереди за отдельным столом, подошли хорошо одетые молоденькие официантки в кружевных передниках, с шелковыми наколочками в волосах.
Профессионально быстро и бесшумно они покрыли стол ломкой от тугого крахмала белоснежной скатертью, поставили перед полковником судки разных калибров. Тарасюк не прерывая заседания, заправил за тугой воротник полковничьего кителя белоснежную салфетку и открыл судок. По кабинету разнесся обморочно-вкусный аромат какой-то лесной дичи, приготовленной его личным поваром, который в своей прошлой жизни был шефом известного петербургского ресторана. Тарасюк равнодушно глодал дичину, прерывая это занятие лишь для того, чтобы на кого-нибудь рыкнуть, властно оборвать или же ограничиться суровым взглядом ясных и холодных глаз. Он настолько не считал сидящих напротив него людей сколько-нибудь равными ему, что не только есть – он мог и испражняться перед ними, если бы это ему было удобно. И при этом трудно было назвать его специально злым или особенно злым…
Он поощрял хорошо работающих заключенных, особенно отличившимся рекордистам разрешал приводить к себе в барак женщин, не опасаясь надзирателя. Врачам и портным, приходившим к нему в особняк, горничная выносила вслед кусок белого хлеба, намазанного маслом… И в лагере поддерживался неукоснительный порядок, при котором хорошо было тем, кто умел хорошо пилить лес, и плохо тем, которые – не имело значения, по каким причинам – этот лес пилить не умели. Был порядок. Была даже справедливость – если можно употребить это столь странно звучащее здесь слово… Ведь при Тарасюке начальники лагпунктов не позволяли себе самоуправничать, заключенных не обворовывали, им давали все, что положено; выяснилось, что им положено иметь наматрасники и даже простыни, они появились, и арестанты спали на простынях, ей-ей… Правда, правда – он был справедливый начальник!
Никого из начальников мы так не ненавидели, как ненавидели Тарасюка. Он у нас был недолго. Наладил лагерь, привел в порядок, его после этого перевели восстанавливать другой лагерь.
Когда мы с женой очутились на воле, мы жили в Ставрополе, очень голодали и рассчитывали каждую копейку. Однажды Рика мне дала последнюю трешку, бывшую в доме, и я пошел на проспект Сталина в магазин за чесночной колбасой и хлебом. Рядом в киоске продавались прибывшие вечерним поездом газеты. Обычно я удовлетворялся «Правдой», вывешенной в витрине возле филармонии. Но тут я увидел «Известия», и меня толкнула в сердце знакомая фамилия в черной рамке в конце последней полосы. Я купил газету. ГУЛЛП НКВД СССР с глубокой скорбью извещало, что после тяжелой и продолжительной болезни скончался крупный организатор производства, орденоносец, полковник Тарасюк…
Я зашел в магазин и вместо того, чтобы купить колбасу, – пошел в другой конец магазина. На два рубля семьдесят копеек я купил четвертинку водки, а на оставшиеся тридцать копеек хлеба. Дома – на недоуменный взгляд жены – я протянул ей газету, водку и хлеб. Господи! Какое это было счастье – увидеть на её усталом и измученном лице такую радость, такое несдерживаемое торжество! Мы уселись за стол, разрезали хлеб и разлили водку. Непьющая Рика даже не пыталась увеличить мою порцию. Задыхаясь от счастья, что Тарасюк сдох от рака – наверное, даже обязательно, в страшных муках!!! – мы выпили эту водку… Он сдох в муках, а мы, мы пьем водку… На воле! Значит, есть все же справедливость? Или Бог? Ну, не знаю как это называется.. Да и значения это не имеет. Есть это!
Капитан Намятов
Намятову было далеко до Тарасюка. И не потому, что один был полковником, а другой только капитаном; один – начальником огромного лагеря, другой – начальником лагерного отделения. Время у них было разное. Тарасюк пользовался практически неограниченной властью над многими десятками тысяч людей. Намятова я застал начальником Чепецкого отделения Усольлага летом пятьдесят четвертого года. Уже прошел и улегся угар послесталинского шквала: амнистия, новый Уголовный кодекс, новые непривычные либеральные порядки. Отказчик или нарушитель лагрежима теперь долго ждал, пока составлялся акт о содеянном им нарушении. Потом этот акт подписывался, затем «лепила» – врач или фельдшер – давал письменное заключение, что содержание в карцере не угрожает ценному здоровью заключенного. Потом акт относили Намятову, который внимательно с ним знакомился, вызывал к себе в кабинет виновного для того, чтобы самому составить представление о личности нарушителя, степени его вины, способности к раскаянию. И лишь после этого определял меру наказания – столько-то суток. Так теперь полагалось по новым инструкциям, которые в подразделении капитана Намятова выполнялись неукоснительно.
И уже после этого грешного зека надзиратели вели в карцер. В карцер, кондей, холодную – как он раньше назывался. А теперь он и назывался по-другому: «отдельно отстоящее помещение»… Как я идиотски обрадовался, когда, читая о пореформенном времени в России, наткнулся на это название! Оказывается, когда крепостные стали свободными людьми, а сажать их все же и даже пороть приходилось, прежняя холодная, ну, словом, место, где держат, порют, – оно стало называться именно так: «отдельно отстоящее помещение…».
…Я хочу прервать свое повествование для некоторых филологических – дилетанских, конечно, – размышлений. Почему так устойчива тюремная лексика, тюремная терминология? И не в том дело, что у Достоевского, Дорошевича и Солженицына слова «камера», «глазок», «параша» и множество других имеют одинаковый смысл. В конце концов, их назначение нисколько не изменилось, естественно, что параша так и остается парашей, а о происхождении этого слова ещё не рассказано ни в одном этимологическом словаре.
Но почему в тюрьме в камеру «заводят», а не «вводят»? В карцер «бросают», а не «сажают»? Почему на этап и допрос «берут», а не ведут? Почему в тюрьме говорят не «мы пошли на прогулку», а «нам дали прогулку»?.. «Свиданка», «передача», «смертная» – ничего почти не изменилось в этом языке, который проявил такую же дьявольскую устойчивость, как и то, что его породило!
Впрочем, может быть, это и к лучшему? Потому что то новое слово, что возникло в нашей жизни и принадлежит только нашему времени, – одно из самых мне ненавистных! Я говорю о слове «специальный», ставшем приставкой «спец»… Казалось бы, самое обыкновенное, ну не очень красиво звучащее, полу канцелярское слово… Но ставшее приставкой слово «спец» почти всегда имеет у нас самый страшный смысл. «Спецакция» – это расстрел, «спецкоридор» – режимные одиночки, «спецколлегия» – судья для рассмотрения политических дел… «Спецотдел» – не требует объяснений… И даже безобидный «спецбуфет» – имеет отвратительный характер потому, что это буфет для привилегированных, и в «спецстрое» – подозревается что-то малосимпатичное: строительство тюрьмы или особняка для сановного вельможи…
Так вот – «в отдельно отстоящее помещение» вели зека, а за ним надзиратель нес тощенький матрац, ибо в случае простого, а не злостного нарушения (что определялось Намятовым же по особой новой послесталинской инструкции) наказанному полагалось иметь в карцере «спальные принадлежности» – как назывался по инструкции этот прогнивший тюфячок.
Я в рассказе о капитане Намятове очень часто употребляю слово «инструкция». Отношение к инструкции больше всего отделяло Намятова от Тарасюка. Тарасюк был сатрапом, он проводил политику, а не придерживался инструкции. На инструкции он плевать хотел, он их сам издавал и отменял. Намятов же придерживался точного смысла и буквы инструкции.